Царь нигилистов 3 (СИ) - Волховский Олег. Страница 39

Окошечко в двери открылось.

— Ваше Императорское Высочество! К вам Государь Цесаревич Николай Александрович!

«А то я не знаю, как моего брата зовут!» — усмехнулся про себя Саша.

Никса вошел, и они обнялись.

— Боже, как я рад! — воскликнул Саша. — Ну, располагайся, будь, как дома.

— Не совсем похоже на дом, — заметил Никса.

В руках у него была корзинка с мандаринами. Он водрузил ее на стол рядом с Библией, словарем и письменным прибором, так что она едва поместилась. Между темно-зелеными листочками кто-то сунул фиолетовую записку.

— Это тебе от Женьки, — пояснил брат.

Понятно. От принцессы Евгении Максимилиановны Лейхтенбергской.

«Милому кузену Саше», — гласила записка.

Ну, почему записки всегда присылают совсем не те, от кого ждешь!

— А от мама́ ничего нет? — спросил Саша.

Никса коснулся кончиками пальцев сафьяна на пюпитре для письма.

— Вот, — пояснил он. — Это от нее.

Не царский прибор… Впрочем, немецкая бережливость.

Саша плюхнулся на кровать и утащил за собой корзинку.

Никса сел рядом, задел Сашин ментик, висевший на спинке, и тот заскользил на пол.

— Ой! — сказал брат.

Поймал плащ где-то внизу и водрузил обратно.

— Очень стула не хватает, — заметил Саша. — Хоть бы одежду повесить.

— Сейчас.

Никса поднялся на ноги, подошел к двери, резко постучал в окошко. Оно открылось.

— Господин, унтер-офицер, — сказал, как выплюнул. — Не могли бы вы подать мне стул?

Дверь широко открылась. Егор Иванович лично внес в камеру стул вполне гамбсовского вида, с обитой шелком спинкой и кривыми ножками, поставил к столу и слегка придвинул, пока Никса изящно опускался на него.

— Благодарю, — сказал брат.

И отпустил гренадера жестом руки.

— Ну, ты даешь! — восхитился Саша, когда дверь за унтером закрылась. — Мне вчера заявили, что стул не положен.

Никса усмехнулся.

— Как я посмотрю, здесь много чего не хватает, — заметил он.

— Разве что ватерклозета и душа в камере, — предположил Саша. — А так все норм. То, что тебя ко мне пустили, вообще удивительно. Не бывает!

Никса указал глазам на Библию и словарь.

— И это все? Лермонтов на гауптвахте картины писал.

— Я предпочитаю писать конституции.

— О! Я так и понял, что ты не зря решил перечитать все конституции мира.

— Папа́ не сказал про конституцию? — спросил Саша.

— Нет, я решил, что это за переписку с Герценом.

— По-моему, исключительно за то, что я его переупрямил.

— Не думаю, что Герцен и конституция совсем не причем.

— Кстати, Никса, а откуда у папа́ черновик моего письма?

— У меня был обыск.

— Прости, это из-за меня. Списки «шедевров» тоже нашли при обыске?

— Да. Обещал, что у меня не найдут, но это было слишком всерьез, я на такое не рассчитывал.

— А кто обыскивал?

— Гогель, полагаю. Рихтер отказался. А Зиновьев тебя провожал к папа́.

— Представляю, как он плевался, когда это делал. Гогель, на самом деле добрейший малый.

— И не без представлений о чести, — заметил Никса. — Но это был приказ папа́.

— Понятно, — кивнул Саша.

И показал на корзинку с мандаринами.

— Присоединяйся.

Они взяли по штуке, и в воздухе разнесся божественный новогодний запах.

— Слушай, я тут письмо папа́ сочиняю…

— Покаянное? — поинтересовался Никса.

— Не совсем. Можешь посмотреть?

— Давай!

И Саша протянул брату первый черновик.

— Обращение норм?

— Холодновато, конечно, — заметил Никса.

— Меня больше всего смущает, что как у Герцена.

— Это как раз ничего. Фамильярно от Герцена, от тебя — даже слишком отчужденно. «Папа́» все-таки надо как-то ввернуть.

— Там дальше есть.

Никса кивнул и пробежал письмо глазами.

— Что ты об этом думаешь? — спросил Саша. — Представь себе, что это ты мой государь, я сижу у тебя на гауптвахте, и что я тебе такое должен написать, чтобы ты меня отсюда выпустил.

— Я бы не посадил тебя на гауптвахту, — сказал Никса. — Потому что я понимаю, что ты все делаешь из любви к Отечеству, даже, когда ошибаешься.

— Жаль, что не ты мой государь!

— Не торопись! Папа́ не так плох, просто он человек…

— Старого времени?

— Да, примерно. Некоторые вещи принять не может. Например, конституцию. По крайней мере, России. Ты мне разве не все запрещенные шедевры написал?

— Остались ненаписанные, — улыбнулся Саша.

— Да? Ты их помнишь?

— Некоторые.

— Напишешь?

— Я же обещал этого не делать.

— Саш, но, если они еще не написаны, они же согласись еще не запрещены. Значит, никаких запретов ты не нарушаешь.

— Логично, — признал Саша. — Из тебя бы получился отличный адвокат! Интересно, а если я тебе напишу один текст, а мы сможем изменить историю так, что его появление станет невозможным, что с ним случится в нашем времени? Исчезнет?

— Так давай посмотрим. Напиши!

— Хорошо, ты пока читай дальше.

Саша взял лист бумаги и написал:

« За гремучую доблесть грядущих веков,За высокое племя людейЯ лишился и чаши на пире отцов,И веселья, и чести своей.

Мне на плечи кидается век-волкодав,Но не волк я по крови своей,Запихай меня лучше, как шапку, в рукавЖаркой шубы сибирских степей.

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,Ни кровавых костей в колесе,Чтоб сияли всю ночь голубые песцыМне в своей первобытной красе,

Уведи меня в ночь, где течет ЕнисейИ сосна до звезды достает,Потому что не волк я по крови своейИ меня только равный убьет».

Никса взял листок со стихотворением. Прочитал. Потом, похоже, еще раз.

— Страшные какие-то стихи, — сказал он.

— Время будет страшное. Не зря же я бьюсь здесь, как рыба об лед, чтобы повернуть историю в сторону от этого кровавого выжженного поля.

— А кто автор?

— Осип Мандельштам.

— Тоже рано умерший студент историко-филологического факультета?

— Еще не родившийся.

— Саш, это точно не твои стихи?

— Смеёшься? Куда мне написать такое!

Никса взял листок со стихотворением, сложил вчетверо и убрал в карман.

— Я сохраню, не беспокойся. Лет через десять посмотрим.

— Прячь получше, — хмыкнул Саша. — Ну, что там по поводу моего письма?

— У тебя несколько грубых ошибок.

— Да? Ну, давай разноси в пух и прах несчастного узника!

— Так пожалеть несчастного узника или разносить?

— Разноси, я же сказал.

— Во-первых, Финский сейм ни разу не созывался со времен Александра Павловича, — начал Никса.

— Вот как!

— Во-вторых, делопроизводство там на шведском языке.

— Надо переводить на финский и русский.

— Финский язык запрещен. Точнее запрещено книгопечатание, кроме религиозной и сельскохозяйственной литературы.

— Отвратно, — заметил Саша. — Запрет надо отменять.

— Он плохо соблюдается.

— Тем более. Но пытаться одновременно ввести изучение русского, хотя бы добровольно. Вместе с финским может и прокатит. Общая культурная среда не менее важна, чем общее экономическое пространство. Надо, чтобы они могли учиться в государственных российских университетах. И чтобы русские могли учиться у них. На каком языке обучение в Хельсинском университете?

— В Хельсинском?

— В Гельсингфорсском.

— В Императорском Александровском, — поправил Никса. — На шведском. Но есть кафедра финской филологии.

— Похоже, ты в теме.

— Немного. Вообще-то, я его канцлер.

— То есть ректор? Хельсинского универа?

— Да.

— И у тебя есть реальная власть?

— Нет, но будет. После совершеннолетия.

— То есть через год?

— Теоретически да. У тебя есть план преобразования университетов?

— Нет, но будет.

— Давай, не все сразу. А то ты отсюда вообще не выйдешь!

— Ладно, отложим.

— Знаешь, дедушка вообще советовал не трогать финнов, — заметил Никса. — Говорил: «Оставьте финнов в покое. Это единственная провинция моей державы, которая за все время моего правления не причинила мне ни минуты беспокойства или неудовольствия».