Звезды царской эстрады - Кравчинский Максим Эдуардович. Страница 59

Слово Вертинскому:

«…В Бендерах мы остановились в маленькой гостинице. Нам принесли самовар. Хозяин пришел поговорить с нами. У окон собралось посмотреть на меня всё местечко. Это было так “по-русски”.

До концерта оставалось полтора дня. Я располагал временем и решил пойти на берег Днестра, посмотреть на родную землю. Было часов восемь вечера. На той стороне нежно спали маковки церквей. И тихий звон, едва уловимый, долетал до меня. По берегу ходил часовой. Стада мирно паслись у самой реки. Все было невероятно, безжалостно, обидно близко, совсем рядом. Казалось, всего несколько десятков саженей отделяли меня он Родины.

“Броситься в воду! Доплыть! Никого нет, – мелькнуло в голове. – А там? Там ЧТО?.. Часовой спокойно выстрелит в упор, и всё… Кому мы нужны? Беглецы! Трусы! “Сбежавшие ночью”. Кто нас встретит там? И зачем мы им?..” Я сел на камень и заплакал… Придя в комнату, я закончил песню:

А когда засыпают березы,

Поляны отходят ко сну,

Ох, как сладко, как больно сквозь слезы

Хоть взглянуть на родную страну».

Не правда ли, сюжетное сходство наблюдается? Только финал у историй разный, соответственно характеру: Морфесси тут же отбрасывает грустные мысли и устремляется навстречу жизненным удовольствиям, а Вертинский переплавляет приступ ностальгии в песню.

Конечно, второй вариант романтичнее, тоньше, изящнее… Но как только речь заходит непосредственно о сопернике, Александр Николаевич превращается в саму язвительность, сохраняя, конечно, рамки приличий, но весьма либерально. Например, Вертинский посвятил «приятелю» целую главу, в то время как

Баян русской песни хоть и вспоминает Вертинского, но словно забывает упомянуть его в названии главы.

«…Не могу не вспомнить о случайном эмигранте “греке” Вертинском[41]. Случайно очутился он в Константинополе после краха белого движения и тотчас же открыл вместе с талантливейшим куплетистом Сарматовым “Русский трактир”. Но пайщики не поладили, разошлись, и Вертинский открыл свое собственное заведение “Роз Нуар”.

В этот период часто можно было видеть на Гранд рю де Пера, как длинный Вертинский, выступая журавлиным шагом, ведет за руку крохотного мальчика. Этот мальчик был сыном дамы, за которой ухаживал Вертинский. Однажды с балкона трактира Сарматова я вместе с ним наблюдал картину этого умилительного шествия…

Сарматов, улыбаясь, схватил лист бумаги и набросал следующий экспромт:

Вертинский мальчика с собою водит

По шумным улицам. Не знаю, почему?

И глупо это так выходит,

И в этом мальчике что надобно ему?

А просто так: как шут елейный…

Всегда лишь полон он затей.

Как б… увядшая, чтоб вид иметь семейный,

Таскает за собой кухаркиных детей.

Зло, полно глумления, но, надо отдать справедливость, – очень талантливо.

– Напиши же и на меня экспромт, – попросил я Сарматова. – Я не обижусь, даже если он будет такой же злой…

Талантливый куплетист подумал несколько секунд, лукаво улыбнулся и написал:

Вот вам яркая фигура:

Вечно весел, в меру – пьян.

Это кто? Морфесси Юра,

Седовласый наш Баян!..»

Юрий Спиридонович и сам неоднократно пускался в «ресторанные» авантюры: являлся учредителем актерского клуба «Уголок» в Петрограде в 1915 году и владельцем кабаре в Одессе в 1919-м…

Не оставлял попыток закрепиться на гастрономическом поприще Баян русской песни и в эмиграции.

«…Ресторан “Катенька” на rue de la Michodiere, открытый круглосуточно, приглашал гостей в “уголок Троицкого – Морфесси” принять участие в камерных вечерах юмора и песни, где можно было услышать свежий анекдот, модный шансон, а заодно… и сделать ставку в клубе Осман, с которым “уголок” имел прямую телефонную связь. Судя по всему, дело Морфесси – Троицкого процветало – так, например, во время рождественских праздников 1926 года, когда в Париже стояли по местным меркам лютые морозы (5 градусов ниже нуля по Цельсию) и все рестораны пустовали, “Катенька” продолжала исправно пополнять свою кассу»[42].

Может, «дело» и процветало, но вновь взяли верх неведомые нам обстоятельства. В эмигрантской печати после 1929 года упоминания о «Катеньке» отсутствуют.

Выдерживая паритет, будет нелишним познакомить читателя с речью оппонента.

«Мой приятель – Юра Морфесси – в свое время имел большой успех в Петербурге как исполнитель цыганских романсов. Но, попав в эмиграцию, он никак не мог сдвинуться с мертвой точки прошлого.

– Гони, ямщик!

– Ямщик, не гони лошадей!

– Песня ямщика!

– Ну, быстрей летите, кони!

– Гай-да тройка!

– Эй, ямщик, гони-ка к “Яру”! и т. д.

– Юра, – говорил я ему, – слезай ты, ради бога, с этих троек… Ведь их уже давно и в помине нет. Кругом асфальт. Снег в Москве убирают машины…

Куда там! Он и слышать не хотел. И меня он откровенно презирал за мои песни, в которых, по его выражению, ни черта нельзя было понять. И ненавидел моих поклонников. В остальном мы с ним были как будто в неплохих отношениях. Я всегда по-товарищески устраивал и рекомендовал его в те места, где пел сам, и часто мы выступали в одном и том же учреждении. Как только во время своего выступления я открывал рот, он вставал и демонстративно выходил из зала. При нем нельзя было даже говорить о моем творчестве, а уж тем более хвалить меня. Помню, однажды в “Эрмитаж”, где я пел, пришел Федор Иванович Шаляпин с инженером Махониным (который изобрел какой-то “карбурант” – нечто вроде синтетического бензина), богатым и неглупым человеком. Федор Иванович заказал себе солянку с расстегаями и ждал, пока ее приготовят. Увидев Шаляпина, я отчаянно перетрусил: петь в его присутствии у меня не хватило бы наглости – поэтому я убежал и спрятался, извините за выражение, в туалете. Каков же был мой ужас, когда открылась дверь и Федор Иванович громовым голосом сказал:

– А! Вот вы куда от меня спрятались! Нет, дорогой, дудки! Пожалуйте петь! Я из-за вас сюда приехал!

Юра стоял тут же и видел эту сцену. Он позеленел. А Федор Иванович бесцеремонно взял меня за руку и повел на эстраду. Что было делать? Пришлось петь.

Первой песней моей было “Письмо Есенина”, “До свиданья, друг мой, до свиданья!”, написанное в том году.

Шаляпин слушал и… вытирал слезы платком (клянусь вам, что это не актерское бахвальство, а чистая правда). Инженер Махонин сказал ему (так, что я слышал):

– Федор Иванович, солянка остынет.

Шаляпин отмахнулся от него и вдруг, совсем отодвинув стул от своего стола, попросил:

– Еще, дорогой. Пой еще!

Девять песен вместо положенных трех я спел ему в этот вечер. Солянку унесли подогревать.

Потом я сидел с ним до закрытия, и с этого началась наша дружба с Федором Ивановичем, если я смею назвать это дружбой.

Юра не мог пережить этого и совсем не пел от злости в этот вечер. Он ушел домой, сославшись на расстройство желудка.

А однажды ко мне в “Эрмитаж” пришел знаменитый шахматист Алехин. Он любил мои песни и не скрывал этого, У него были все мои пластинки. Пригласив меня за свой столик, он позвал также Юру, предварительно спросив меня, не имею ли я чего-нибудь против. Я, конечно, ничего не имел. Разговор зашел обо мне и о моей последней песне, только что напетой в “Колумбии”, – “В степи молдаванской”.

Алехин говорил, что самое ценное в моем творчестве – это неугасимая любовь к родине, которой пропитаны все мое песни, ну и еще кое-что, что я опускаю. Юра долго терпел все это, потом, не выдержав, обрушился на меня таким потоком злобы, ненависти, зависти и негодования, что даже покраснел и начал задыхаться. Алехин опешил. Я молчал. Мне неудобно было говорить о самом себе. И притом никто не обязан любить мое искусство. У каждого свой вкус. Но Алехин возмутился.