Черный день. Книги 1-8 (СИ) - Доронин Алексей Алексеевич. Страница 48
В этом он был не одинок. Так же поступали и остальные. Он был одинок во всем остальном. В лагере Саша стал свидетелем страшного психологического феномена. Полной атомизации социума. Это был не коллектив и даже не обычная толпа. Это была птичья стая, которой управляет не лидер, а слепой инстинкт.
Поток беженцев постепенно иссякал, став ручейком, но их и так уже скопилось столько, что прежнее население городка растворилось в них, как сахар в чае. Сто тысяч? Двести? Четверть миллиона?
Да, некоторые уходили — «на юг», как он понял из обрывков путаных разговоров, которые велись на каждом углу. Уходили, сами до конца не понимая, куда держат путь. Как лемминги, маленькие грызуны, которые раз в пять лет собираются в огромные стаи и идут, сметая все на своем пути, чтобы исчезнуть в морской пучине.
Сашу никто не звал с собой, но он не пошел бы в любом случае. На что они надеются? Добраться пешком до экватора? Они не дойдут даже до Алтая. Все дороги заметет после первого же бурана. В том, что бураны будут, парень, родившийся и выросший в Сибири, не сомневался. Как и в том, что никто теперь не выгонит на трассы снегоуборочную технику. К тому же не факт, что «на югах» будет лучше. Вряд ли на свете остались места, где у людей есть лишний хлеб для чужаков. А если их нет, то какая разница, где умирать голодной смертью?
Самыми страшными паникерами оказались не тихие меланхолики. По мере того как сгущалась тьма, безнадега овладела даже самыми энергичными людьми, но теперь вся их энергия шла на создание нервозной обстановки в лагере. Они ходили по комнатам, расспрашивали всех, убеждали, спорили, кричали. Александр старался не слушать их бредни. Эти типы могли выглядеть как нормальные люди, но он видел у них на лицах печать всеобщего безумия.
Время шло, но никто не пришел людям на помощь. Новостей из мира за пределами лагеря не поступало, чего уж говорить о палатках и полевых кухнях. Допотопный ламповый приемник «Пионер», который был у деда из соседнего класса, оставался одним из немногих работающих. Почти все современные устройства скосил импульс, но даже те, что остались, могли принимать только передачи на коротких и ультракоротких волнах. А их не было.
На третий день и из динамиков этого ветерана перестали доноситься звуки человеческой речи. «В этом мире больше нечего ловить», — подумал тогда Саша, хотя прибор, ровесник Второй мировой войны, мог просто исчерпать свой ресурс. Даже если в лагере и были специалисты, способные его починить, никому не было дела до этого реликта. Да и пока он работал, проку от него было мало. Сколько хозяин ни крутил ручку настройки, сквозь треск и кваканье время от времени прорывались лишь обрывки сообщений. И какие обрывки!
Вначале обитатели школы — и Саша не исключение — вслушивались в них с замиранием сердца, но быстро охладели к этому. Долетавшие до них слова и фразы не внушали оптимизма. В них сквозили знакомые паника и отчаяние.
«Четверочка, вы еще держитесь? А мы отдаем концы. Не поминайте лихом…»
«Восьмой, восьмой, почему не выходите на связь? Восьмой, отзовитесь. Ну отзовитесь, вашу мать!.. Да есть там, блин, хоть ктото живой?!»
«Слава России! Смерть проклятым…»
И даже: «…ибо настал день гнева Его, и кто может устоять?»
Столицы и крупные города Сибири молчали. Вещание продолжали отдаленные гарнизоны и несколько полусумасшедших любителей, непонятно каким образом добравшихся до передатчиков. Одни из них объявляли все произошедшее карой небес за воздвижение новой Вавилонской башни, другие — кознями сионистского мирового правительства. Третьи возвещали пришествие мессии. И все они могли быть в чемто правы, даже последние. Данилов не удивился бы уже ничему.
Проходили дни, и все меньше оставалось тех, кто продолжал надеяться. Да и они напоминали того человека из анекдота, который во время землетрясения успокаивал остальных: «Не волнуйтесь, все утрясется».
На первый взгляд, многое оставалось по-прежнему. Так же выстраивались бесконечные очереди, и так же патрулировали улицы наряды бывших милиционеров. Но коечто изменилось.
Призрак голода уже бродил по лагерю. Его присутствие ощущал на себе каждый, но все считали своим долгом этого не замечать. Один за другим заканчивались продукты на складах, и пайки становились все скуднее и скуднее, пока, наконец, беженцев не стали кормить одной похлебкой, по виду да и по вкусу похожей на обойный клейстер. Но и ее порции с каждым днем становились все меньше и жиже.
Только теперь Саша понял, что быть голодным и голодать — не одно и то же. Он не ел досыта с того самого часа, но только теперь почувствовал первый симптом истощения — нарастающую слабость во всем теле.
И не только он. Беседы на отвлеченные темы стали редки. Если люди о чемто и заговаривали, то только о хлебе насущном. Разговоры эти были страшны, в них сквозил уже не страх, а опустошение. Как будто обитатели лагеря уже смирились со своей судьбой и просто тянули время. Почти все беженцы теперь пребывали только в двух состояниях — мрачной апатии или истерического буйства, когда попасть под горячую руку мог любой встречный.
Подобно многим, Данилов избегал общества соседей и почти все время проводил в своем углу в странной полудреме, словно замерзающая рептилия. Пустые глаза, взгляд в потолок и наушники, надетые скорее для вида. Часто он пропускал момент, когда музыка заканчивалась.
И уж конечно, он никому не рассказывал о ядерной зиме. В этом больше не было необходимости. С каждым днем становилось все холоднее и темнее. Небо от края до края давно было затянуто темными облаками, которые становились все менее прозрачными даже в полдень. Все, что осталось от солнца, — это бледный контур, изредка проступавший светлым пятном на фоне свинцово-серых туч. Все реже и реже оно проглядывало сквозь их плотный покров, чтобы на девятый день от начала катастрофы окончательно скрыться за черной пеленой.
Теперь «темное» и «светлое» времена суток можно стало различить лишь по температуре. Ночи были особенно морозными. В класс с превеликим трудом затащили печкубуржуйку, а старые окна без стеклопакетов заклеили плотной бумагой.
Ледяное дыхание надвигающейся зимы вселяло ужас, вместе с ним менялось и настроение толпы. Безразличие сменялось озлобленностью, равнодушие — бешенством. То и дело вспыхивали стычки, выраставшие из самых мелочных споров и заканчивавшиеся неожиданно острыми конфликтами. В лучшем случае все сводилось к грязной ругани, в худшем дело доходило до кулаков. Хотя нет. В самом худшем — наверняка до поножовщины и стрельбы. К счастью, Данилову повезло с соседями. Но почему-то, слыша, как люди, еще недавно бывшие культурными и вежливыми, осыпают друг друга матерной бранью и выбивают соседу зубы за косой взгляд в сторону чужой сумки, именно он чувствовал жгучий стыд.
В отличие от остальных, Александр не просто лежал и ждал развязки. Он думал. И какими бы вялыми и путаными ни были его мысли, они развивались в правильном направлении. Он размышлял о выживании, хотя сам еще не до конца понял, хочет ли жить.
Надо взглянуть правде в глаза. Он слаб и беспомощен, да еще и безоружен. Но даже если бы был вооружен, то чем компенсировать нехватку навыков владения стреляющими штуковинами? Как и любых других навыков, кроме узкоспециальных, академических.
В конце концов, в нем пятьдесят семь килограмм весу. А если рацион и дальше останется так же беден, то будет и того меньше. Он не умеет ориентироваться даже в незнакомом здании, чего уж говорить о городе или — кошмар — о лесе! Он не умеет готовить, если речь не идет о сублимированной лапше, он с трудом может забить гвоздь в доску, не загнав его перед этим в свою ладонь. Черт, да он и в походе ни разу не был, за грибами не ездил в сознательном возрасте.
Да, он лингвист, а не десантник. Его шансы стремятся не к нулю, а к минус бесконечности. Был такой старый фильм, запомнившийся Саше по фразе «Счастье — это когда тебя понимают». Назывался он «Доживем до понедельника». Так вот, это не про него. У него мало шансов дотянуть даже до воскресенья.