Въ лѣто семь тысячъ сто четырнадцатое… (СИ) - Воронков Александр Владимирович. Страница 4
Чуть позади боярина шли двое бородатых мужиков, каждый в толстом стёганом доспехе с нашитыми на груди металлическими пластинами — по-моему, такой называется тегиляем. Один держал над плечом начальства горящий факел с железной «корзинкой» на рабочей части, второй, повыше, тащил на плече совершенно музейного вида карамультук[2] в паре с металлической сошкой-рогулькой[3]. Наискосок груди, как пулемётная лента у матроса из революционных времен, у дядьки висела перевязь с полудюжиной длинных деревянных подвесок.
Похоже, троица не ожидала встретить меня с сопровождающим: глаза боярина забегали, он дёрнулся, как бы собираясь развернуться и удрать. Но тут же низко склонился, в поясном поклоне. Тут же, содрав с голов шапки, переломились в поясницах и его слуги.
— Здрав будь, Государь! — Выпрямившийся представитель феодальной верхушки стоял, смиренно опустив взор, но костяшки пальцев, вцепившиеся в посох, заметно посветлели, как будто он непроизвольно норовил сжать кулак. Странно…
— И тебе здравия, княже Димитрий Иоаннович! Чего ты взыскался в сию пору, почто по сеннице бродишь в час неуказанный?
Странное звучание! Вроде и по-русски, но слова будто из «Псалтыри». Давненько я такого не слышал… Мой «сосед» по телу, которого, оказывается, величают «государем», вопрошает собеседника требовательно — явно имея право спрашивать, — но не сурово. Скорее для порядка, чем с желанием «вставить фитилЯ».
— Не вели казнить, Великий Государь! Аз, холоп твой, службу твою исполняя, уже всё прознал, яко набат прослышал. То во граде ненароком пожар приключился, вот народишко и шумит. Не об чем, Государь, беспокоиться!
— Пожар, говоришь? А где горит-то? Не дай Всевышний, на нас пал нанесёт! — Моя рука словно сама по себе совершила оберегающее крестное знамение. Опять же — непривычно — сложивши средний и указательный пальцы, а большим касаясь кончиков согнутых мизинца и безымянного. Интересный мне бред представляется, детальный!
Боярин опять кланяется подобострастно, хотя уже и не так низко:
— Не изволь беспокоиться, Великий Государь! Пал на Кремль николи не падёт, ибо Гавриловская слободка занялась. Весь пал вовне пойдёт, ан и ему жечь не зело долго. Аще там, коль ведаешь, Государь, Поганый пруд близко, людишки бадьями воду натаскают, да жар и позаливают.
— Ну, коли так, то и добро есть. Тогда, пожалуй, схожу, успокою Марию Юрьевну…
Снова всё словно опускается в ил. Как под наркозом в операционной ощущаю какое-то движение, глухие, сквозь перину, голоса, будто радиоприёмник в машине потерял волну в эфире. Постепенно всё окончательно пропадает и воцаряется тёплая влажная тьма…
Словно шторки фотоаппарата раздёрнулись со щелчком и так и застыли, проецируя отражение света на эмульсию. Я вновь ощущаю себя, вновь гляжу на окружающий мир глазами своего нового тела.
Спина неудобно опирается на высокую и прямую спинку деревянного кресла, пальцы нервно стискивают резные львиные головы на подлокотниках. Помещение хорошо освещено свечами и горящей лучиной, так что мне прекрасно виден чернобородый кучерявый красавец, стоящий около небольшого окна, с разноцветными фигурными стёклышками величиною не более ладони каждое, вставленными в частую раму, поблёскивающую в колеблющемся свете, словно свежерасплавленный свинец.
Бордовая длиннополая одежда — не кафтан, но что-то наподобие — украшена десятком узких золотых застёжек-«разговоров», отдалённо напоминающих те, которые в Гражданскую войну были на красноармейских шинелях. «Да только за одну такую штучку можно обмундировки на взвод солдат накупить, и ещё им на табак на целый год останется!» — ехидно хихикнула память. У бедра незнакомца — хотя моему «реципиенту» этот человек, разумеется, должен быть хорошо известен — висит кривая сабля в обтянутых чёрной кожей ножнах с узким бронзовым «стаканом» на конце. Заметно, что это вовсе не парадное оружие, нацепленное для форсу, а предмет, вполне пригодный для того чтобы отделять при необходимости души от бренной плоти. Как ни странно, шапки на брюнете нет. А ведь по правилам моего логичного бреда все, кто мне до сих пор привиделись, ходили с покрытой головой. Даже та юная женщина, рядом с которой я впервые очнулся в своём новом теле — и та прятала волосы под сеткой. Вот и первый сбой в подсознании?..
Или, всё же?.. Нет, глупости. Не может быть такого на самом деле. Вот доктора постараются, уколы нужные поделают — и очнусь я в больнице, на чистых простынках… Хотя жаль, жаль такого молодого, сильного тела! Ведь так посудить: в думах своих мы завсегда ощущаем себя молодыми, мыслится — всё по плечу! Однако годы — они берут своё, а отдают лишь старческую немощь…
За распахнутыми настежь двустворчатыми дверями гуртуется, негромко переговариваясь по-немецки, небольшая толпа вояк в костюмах, будто снятых с персонажей Боярского, Смехова, Старыгина и Смирнитского из прекрасного советского кино. Вот только мушкетёрами этих немчиков никак не назовёшь: ни одного мушкета или, хотя бы, громоздкого старинного пистоля, из тех, что никак не спрятать в карман, у них не видать. Да и шпаг почти ни у кого нет. Только короткие двухметровые алебарды, да недлинные узкие мечи, больше похожие на кинжалы-переростки болтаются в лопастях перевязей.
Откуда-то снаружи, заглушённые оконным стеклом, доносятся невнятные людские крики.
Чёрт, как же странно и неуютно всё видеть, слышать, чувствовать запахи и не быть способным ни шевельнуться, ни произнести слово без воли принявшего меня в своё тело молодого «государя». А если всё же попробовать? Сосредотачиваю внимание на правой руке. Пальцы на деревянной львиной гриве медленно и как бы с неохотой разжимаются, рука отрывается от подлокотника — и тут же, будто обжегшись, удивлённый «реципиент» суёт её подмышку, крепко прижимая левой.
— Басманов! Узнай, чего хотят люди на дворе, с каким челобитьем пожаловали?
Так, значит, чернобородого звать Басмановым. Слышал я эту фамилию раньше, в прежней жизни! Вот только — в связи с чем?
— Слушаю, Великий Государь! — Басманов поклонился, приложив руку к сердцу и, развернувшись к окну, сильным рывком распахнул раму. В комнату тут же ворвалась струя свежего утреннего воздуха, пламя свечей и лучины затрепетало, тени мультяшными чертенятами запрыгали по стенам, колоннам и потолочным сводам.
Тут же крики толпы с улицы и звон колоколов усилились.
— Что вам надобно, что за тревога? — Крикнул Басманов.
— Отдай нам своего вора[4], тогда поговоришь с нами!
— А не отдашь, тогда уж попляшешь на дыбе, а вор — на плахе! А выдашь его нам головой да с литвинкой — то и ступай себе, куда похощешь!
— Это вы, Шуйские, воры, а на престоле — верный Государь Димитрий Иоаннович! Пошто он вас не сказнил о прошлом разе — запамятали? А по то, что природный царь русский, милосердный! Расходитесь добром, да повинные головы несите — тогда он вас и сызнова помилует! — Боярин надсаживался бы и дальше — хорош голос, форменный Шаляпин! — если бы с улицы не грянул выстрел и тяжёлая пуля рванула раму окна, заставив Басманова отшатнуться и кинуться ко мне.
— Ахти, государь! Не верил ты своим верным слугам! Спасайся, а я умру за тебя!
И тут я вспомнил. «Шуйские…. Царь Димитрий Иоаннович… Литвинка…». Неужели мой разум очутился в теле Лжедмитрия Первого — или действительного сына Ивана Грозного, или беглого монаха Отрепьева, или иного авантюриста, сумевшего венчаться Шапкой Мономаха? А «литвинка» — не кто иная, как Марина Мнишек, на которой я, в смысле, царь, женился и даже сделал её полноправной русской царицей, венчанной на царство по всем правилам! Остальные царские жёны вплоть до петровских времён, не короновались и не раз оканчивали свои дни в монастырях по воле царственных супругов. Ну ничего себе… Это, получается, меня вместе с новым телом сейчас должны убить, потом сжечь и пеплом пальнуть из пушки? Ни черта себе ситуация! А я, старый, только-только приохотился к новой жизни, пусть и в старинных декорациях! С одной стороны — ну что я теряю? Убьют одного царя, посадят другого — Василия Шуйского, про которого я помню только то, что он нарушил царское слово, ослепив Ивана Болотникова и казнив всех пленных, а потом передал Россию польскому королевичу Владиславу, после чего Смутное время продлилось ещё без малого десяток лет — это только из Москвы поляков выгнали в тыща шестьсот двенадцатом, это я точно помню, в «Юрии Милославском»[5] дату затвердил. А по остальной Руси польские отряды, да и просто бандитские шайки шлялись ещё долго. А после уже Романовым пришлось у ляхов отбирать профуканное в годы Смуты вплоть до екатерининских времён.