Клич - Зорин Эдуард Павлович. Страница 69

Сидя у тлеющего камина, он поставил ноги поближе к теплу и глубоко задумался. Мысли его были безрадостны и тяжелы: сказывалась хроническая усталость, тщательно скрываемые недуги, постоянное чувство вины — целый букет отрицательных эмоций.

Разве он не предчувствовал неизбежность этого часа? Разве он не сделал все, что от него зависело, чтобы избежать столкновения?..

Сейчас начнут судить и пересуживать, упрекать его в медлительности и неспособности к действию, снова заговорят о его старости, о том, что пора оставить свой пост и передать руководство внешней политикой молодым и энергичным людям.

Предвестие недобрых перемен он уже ощутил в недавней своей беседе с военным министром. Дмитрий Алексеевич отвел его в сторону и, взяв под руку, с сочувствием сказал, что он удивляется его упорству в желании любой ценой сохранить мир.

"Разве это и не ваше желание?" — удивился князь.

"Мир любой ценой? — сказал Милютин в сомнении. — Нет, это противно моим убеждениям".

"Что-то не замечал в вас раньше воинственного пыла, — незлобиво сострил Горчаков. — Насколько я помню, вы всегда ссылались на неудачность момента, на то, что перевооружение армии не завершено, наконец, на скупость министра финансов…"

"Не отрицаю, все это так. Могу даже продолжить список названных вами неблагоприятных обстоятельств. Не только военная реформа, но и ни одно из предпринятых преобразований еще не закончено. Финансовое положение страны находится в расстроенном состоянии, вся жизнь государства, поставленная на новые основы, едва лишь начинает пускать первые корни. Война в подобных обстоятельствах поистине великое для нас бедствие…"

"Вот видите! — воскликнул Горчаков. — А вы ведь перечислили только внутренние причины".

"Совершенно верно, — с неожиданной быстротой согласился Милютин. — Внешние причины едва ли не еще более тяжелы: у нас нет ни одного союзника, на помощь которого мы могли бы безусловно рассчитывать. Австрия ведет двойную, даже тройную, игру и с трудом сдерживает мадьяр, которые ищут решительного с нами разрыва, Германия покровительствует Австрии, Италия же и Франция не могут входить с нами ни в какую связь до тех пор, пока мы отделены от них призраком союза трех императоров. Во всей Европе нет ни одного государства, которое искренне сочувствовало бы решению Восточного вопроса в желаемом нами направлении".

"Так в чем же я не прав?" — удивился Горчаков необычному началу разговора и еще в большей степени — его продолжению.

"Таким образом, — сказал Дмитрий Алексеевич, — как внутреннее наше положение, так и внешняя наша обстановка одинаково указывают, что нам не только нельзя желать войны, а, напротив, следует всемерно стараться ее избегнуть, и в этом смысле я полностью разделяю ваши мысли".

Александр Михайлович ушам своим не верил: как, и это говорит человек, который всегда и при любых обстоятельствах искал повод для того, чтобы ущемить его и выставить в неприглядном свете!

"Однако, — после внушительной паузы сказал Милютин, — исход Константинопольской конференции указал, что совокупное материальное воздействие Европы на Турцию немыслимо, что пассивное европейское согласие готово принести судьбу балканских христиан в жертву турецкому варварству, наконец, что Европа из зависти к нам готова поступиться даже собственным достоинством, в полном убеждении, что всякий успех, всякое возвышение Турции есть прежде всего удар нам, удар нашей традиционной политике".

Откровения Милютина все больше настораживали Александра Михайловича.

"И что же дальше?" — спросил он.

Дмитрий Алексеевич взглянул на него исподлобья.

"Дальше? — переспросил он. — А дальше вот что: фактическое бессилие коллективного европейского права может ободрить Турцию к самой безрассудной политике и с помощью тайных друзей (надеюсь, вы понимаете, о ком я говорю?) обратить это слабое государство в страшное против нас орудие".

"Слабое государство? — перебил его Горчаков. — Боюсь, что вы, Дмитрий Алексеевич, как и некоторые другие, пребываете в опасном заблуждении".

Милютин не стал возражать ему, а быстро согласился.

"Тем более, — сказал он в раздумье. — В то время как Европа будет наслаждаться миром, нам одним придется жить в постоянной тревоге, непрерывно задеваемыми как в нашем достоинстве, так и в материальных наших интересах, до тех пор, быть может, пока не стадятся и последние следы нашего влияния на Балканском полуострове".

"Все это мне известно, — сказал Горчаков, — я только никак не пойму, к чему вы клоните".

"Сейчас поймете, — кивнул Милютин. — Представьте себе теперь, если не добившаяся результатов на конференции Европа может, даже с выгодою для себя, отдаваться полному бездействию, то нам любое бездействие могло бы быть только гибелью. Мы не можем допустить, чтобы настоящее положение обратилось в хронический для нас недуг".

Теперь стало ясно, почему военный министр заговорил о мире, и именно с Горчаковым. Слова о мире "любой ценой" явно расходились с только что изложенными им соображениями. Наводящими вопросами Горчаков сам завел себя в тупик.

"Нам нужно быстрое установление действительного мира, мира почетного, прочного, который сохранил бы во всей неприкосновенности наше достоинство, поставил бы Порту на надлежащее ей место и фактически, а не на словах, оградил бы существование балканских христиан от всяких зверств и насилий…"

"А для этого, если я вас правильно понял, существует одно только средство?" — спросил Горчаков.

"Да, — твердо сказал Милютин. — Нам нужен мир, но не мир во что бы то ни стало, а мир почетный, хотя бы его и пришлось добывать оружием".

"Но вы сами только что говорили о ненадежности нашего внутреннего и внешнего положения. Я просто отказываюсь вас понимать", — развел Горчаков руками.

Милютин лукаво прищурился:

"Ой ли, Александр Михайлович! Это с вашим-то опытом? Знаете, я не верю в дворцовые сплетни, а вот то, что вы человек упрямый, могу утверждать наверняка. Давайте выскажемся начистоту. Как ни страшна война, но теперь есть еще шансы привести ее довольно скоро к желаемому результату. Союз трех императоров, по крайней мере на первое время, может обеспечить наш тыл; Франция и Италия склонны воздержаться от прямого участия; даже сама Англия торжественно заявила, что не намерена действовать ни против, ни за Турцию. В этом положении Европы много фальши, я согласен; но отчасти от нас самих зависит не дать этой фальши всецело развиться против нас. Быстрый, решительный успех нашей армии может сильно повлиять на мнение Европы и вызвать ее на такие уступки, о которых теперь нельзя и думать. Допустив же мысль мира во что бы то ни стало и дав противникам хотя малейший повод подозревать нас в слабости, мы можем через несколько же месяцев быть втянуты в решительную войну, но уже при совершенно других, неизмеримо худших обстоятельствах…"

Хотя военный министр и раньше не отличался особой деликатностью, но на этот раз он превзошел самого себя: в словах его прозвучали нотки превосходства, которые неприятно поразили Горчакова; Дмитрий Алексеевич словно бы наслаждался, высказывая мнение, которое теперь уже опровергнуть было невозможно. А ведь осенью прошлого года, да и зимой еще, говорить с такой определенностью — значило бы проявить дипломатическую близорукость.

Конечно же, и Александр Михайлович понимал: безрассудно цепляться за мир во что бы то ни стало, и зря Милютин обвинял его, но все-таки в чем-то он был прав, когда с такой откровенностью, на которую способны были далеко не все, давал убийственную оценку поведения западных союзников. К сожалению, сам Горчаков понял это слишком поздно.

А ведь еще до того, как был подписан Лондонский протокол, Нелидов сообщал из Константинополя, что турецкий посол в Лондоне Мусурус-паша распространял упорные слухи о том, что переговоры прерваны и что даже английские министры рассматривают войну как неизбежность. В Лондоне якобы был подготовлен план захвата Дарданелл, а английская печать усиленно распространяла слухи о неизбежности англо-русской войны.