Вулканы, любовь и прочие бедствия - Бьёрнсдоттир Сигридур Хагалин. Страница 4
Остальные молчат. Старикан возносит над нами голову и широкие плечи, скрещивает на груди мускулистые руки в потертом свитере, жует свою никотиновую жвачку и сердито смотрит на меня. Я встречаю его взгляд и поднимаю брови: слетать и разведать обстановку не помешает.
— Это истерия, и больше ничего. Вроде того, что у вас с Торбьёрном было. По-моему, вам лучше полетать над Баурдарбунгой, проверить котловины в Ватнайёкюдле. Вот что я думаю.
Он, как и я, прекрасно знает, что сейчас с Баурдарбунгой ничего не происходит, но дерзит, словно подросток, хотя ему уже вот-вот стукнет шестьдесят. У меня с ним бывали серьезные разговоры из-за его перепалок с коллегами-женщинами и опасного поведения в зоне извержений, и он всегда выкручивался, лишь однажды схлопотав замечание — когда попал на первые полосы зарубежных СМИ во время извержения на Холухрёйне. Тогда он вскочил на каменную плиту, плывшую по потоку раскаленной магмы, и стал позировать и усмехаться в объективы фотоаппаратов, точно адский серфер.
— Может, по-твоему, это и истерия, — отвечаю я, — но, сколько себя помню, геология основывается не на твоих взглядах, а на измерениях и научном наблюдении.
— Надо же снизить степень неопределенности, там же абсолютно ни фига не происходит. Как и в Гриндавике.
Я подхожу к нему, скрещиваю руки, смотрю ему прямо в глаза:
— Йоуи, ты у нас такой чувствительный! Наверно, Метеоцентру надо вырубить все свои сейсмографы, а вместо них подключить тебя.
Наши взгляды встречаются, коллеги наблюдают за нами и ждут, что произойдет. Потом он опускает глаза и ухмыляется, приглаживает седые волосы:
— Фру, вы очень бодры в этот ранний час.
— Ты, как и я, знаешь, насколько неточными бывают данные, когда толчки происходят в море; может быть, у нас тут под боком произойдет подводное извержение, а мы и не узнаем. Оттого, что мы туда слетаем, ведь не убудет? Но ты, конечно, лучше сам бы слетал, для верности.
Председатель правления Геологического института высовывается из своего кабинета и ждет, чем окончится этот небольшой поединок, и просит меня к себе на пару слов. У Элисабет Кобер волосы мышиного цвета, слегка растрепанные, на светло-розовом свитере спереди — кофейное пятно.
— Не дразни мальчиков, Анна, ты же знаешь, они тебя боятся, — говорит она, уставившись близорукими глазами на таблицу подземных толчков на сайте Метеоцентра, вертясь и ерзая на стуле. Все горизонтальные поверхности в ее кабинете завалены книгами, картами и документами, заставлены кофейными чашками, цветочными вазами и камешками: этот кавардак — прямое продолжение ее неупорядоченной и одаренной личности.
— Ты правда думаешь что-нибудь увидеть? Может, не стоит лететь? Там же сейчас такое творится — не припомню ничего подобного. Не надо вам туда.
— Там, скорее всего, ничего особенного нет, но взглянуть не помешает. Такое поведение необычно, и мы знаем, что на хребте всякое возможно, — отвечаю я, глядя по сторонам и морщась. — Вот честное слово, Эбба, не пора ли тебе прибраться? Как тут вообще хоть что-то отыскать?
— Ну не надо! У меня четкая система, я знаю, что где лежит. С хребтом же в любой момент способно начаться, да и на Рейкьянесе, на полуострове, тоже, если на то пошло.
— Спокойно. Не будем торопить события. Для начала слетаем туда. А там видно будет.
Она кивает:
— С тобой полетит малыш Эйрик да из прессы кто-нибудь присоседится. Как обычно, «РУВ»[2], им съемка с воздуха нужна, затем Второй канал и «Моргюнбладид»[3], с ними еще какой-то фотограф, не знаю кто, имя у него иностранное.
Так его растак, Эбба, это же научный полет! Я мотаю головой: ну нельзя же! Этот народ протиснется вперед, чтобы занять место у окна, а тебе ничего не будет видно, и какой тогда прок от затеи!
— Анна, нам необходимо проявлять гибкость, — вздыхает она и смотрит на меня просящим взглядом. — Пойми это, наконец. Очень важно умаслить СМИ, заполучить их к себе в союзники.
Я открываю рот, чтобы возразить, но она вытягивает руку, чтобы остановить меня.
— Нет, тут речь не только о финансировании, о связях с общественностью. Еще важно выстроить доверительные отношения с народом, чтобы все видели, чем мы занимаемся, и в критический миг верили исходящей от нас информации. Ты — наше лицо, тебе и говорить с журналистами.
— Вот еще, нянчиться, — вздыхаю я, — у меня нет времени объяснять им элементарные вещи. Я просто хочу спокойно делать свою работу.
Она посылает мне одну из своих редкостных робких улыбок, провожает меня из кабинета и на прощание похлопывает по плечу.
— Удачной поездки, всего хорошего. Будь с ними полюбезнее. И надеюсь, вы там ничегошеньки не увидите.
Наверное, для нас с Эйриком было бы быстрее дойти до аэродрома пешком, но на улице холодно, и я предлагаю подбросить его на машине. Он — некрасивый, но очень умный юноша с густой копной волос на большой угловатой голове; его маниакальный интерес к средневековому слою Рейкьянеса позволил по-новому взглянуть на извержения тринадцатого века. По дороге он подбегает к автомату с закусками, покупает шоколадное молоко и сэндвич с креветками в упаковке, которую открывает, как только садится в идеально чистый джип. Я пристально смотрю на него, и он останавливается, а потом закрывает упаковку с обиженным видом.
Журналисты пришли раньше нас, узнаю телевизионных операторов и фотографа из газеты, все они люди бывалые; бледная неуверенная девушка представляется как журналистка Центрального телевидения. Мы уже сели в вертолет и пристегнулись — и тут опрометью подбегает пятый человек с сумкой для фотоаппаратуры на плече; запыхавшись, карабкается на сиденье с улыбкой до ушей и надевает на всклокоченную шевелюру наушники; судя по всему, ему не стыдно за то, что он явился в последнюю секунду перед отлетом.
Раньше я его никогда не видела, он смотрит на меня, по-прежнему улыбаясь, губы шевелятся, и глаза смеются; зубы белые, ровные, он небрит. Не слышу, что он говорит, грохот двигателей заглушает его слова, но он меня раздражает: такой непунктуальный и самодовольный; его присутствие мешает, оно бестактно, вносит беспокойство. Я не отвечаю на его улыбку и сосредоточиваюсь на предстоящих задачах.
Вертолет поднимается и берет курс на запад-юго-запад, над полуостровом Рейкьянес, по направлению к Эльдею. Уже рассвело, и земля пустынна, пустошь вокруг столицы разворачивается перед взором, словно иллюстрация к исторической геологии. Я стряхиваю с себя раздражение, включаю микрофон, поворачиваюсь к пассажирам и посылаю им улыбку, говорящую о желании сотрудничества.
— Стоит ли мне сейчас утомлять вас лекциями по геологии?
Они усердно кивают, и я начинаю сыпать фактами, рассказывать, как Рейкьянес сформировался из отложений на стыке литосферных плит на Атлантическом хребте, как песчаниковые горы вознесли свои горбы под толщей ледника в ледниковый период и как потекла лава самых больших лавовых полей после того, как ледники отступили и земля начала подниматься.
— Этот полуостров — самая молодая часть Исландии, — говорю я. — Люди были очевидцами того, как текла лава, которая сейчас укрывает многие из полей. Большое — между горами Блауфёдль и Хейдмёрком — называется Хусфелльсбрюни[4]: лава там полилась в тысячном году. Значительная часть лавового поля вот здесь, в Хабнарфьордюре[5], намного моложе, например, на лавовом поле Капеллюхрёйн, вот этом язычке, который тянется до Стрёймсвика, лава протекла в тысяча сто пятьдесят первом году. Очевидно, она пролилась на церковь, что и отражено в названии лавового поля.
Человек, прибежавший последним, что-то говорит, но его не слышно; он теребит настройки наушников, пока ему наконец не удается включить микрофон.
— Вся эта лава изверглась из одного и того же вулкана?
— Нет, — отвечаю я. — На этом полуострове нет одного главного вулкана — вроде Геклы, или Катлы, или Эрайвайёкюдля. Извержения происходят в системе трещин, которая тянется с мыса Рейкьянес через Свартсенги, Фаградальсфьядль, Крисувик и горы Бреннистейнсфьёдль. Гору Хейнгидль иногда тоже относят к полуострову Рейкьянес, но это сам по себе главный вулкан и имеет мало отношения к ней. Серии извержений здесь могут продолжаться много десятилетий и перемещаться между системами. В последний раз, когда Рейкьянесская система извергалась, в тринадцатом веке, выбросы продолжались тридцать лет. Разумеется, с перерывами.