Слуги Государевы. Курьер из Стамбула - Шкваров Алексей Геннадьевич. Страница 3
В тот же год, что казнили царевича, поздней осенью заявился братец старший — Яков Андреевич. Был это его первый и последний визит в Хийтолу. Мрачный он тогда приехал, невеселый.
— Слышь-ко, Иван, давай посидим, поговорим о делах наших грешных. Без ушей посторонних. Сам понимаешь, время какое.
— Дык, посторонних здесь отроду не бывало, — развел руками Иван Андреевич.
Уселись братья на лавку деревянную во дворе. Внешне, вроде бы, и схожи промеж собой, да не зная, что родные, и не скажешь. Яков — в парике надушенном, кафтане богатом, раздобревший на харчах придворных, да с желчью какой-то в лице, младший — Иван — и ростом поболе, а брюхом помене, полысевший, правда, зато жизнерадостный, с запахом луковичным, таким крепким и здоровым, что даже винный перегар отступал.
— Ну и хорошо. Язык надо держать за зубами. В прошлом годе, как сын у тебя родился, ты всем трезвонил, что в честь наследника царского нарек его?
— Всем-не всем, но говорил, — пожал плечами брат младший.
— Вот то-то! Забудь теперь об имени этом. Государев преступник он оказался. Сам Петр Алексеевич и порешил его.
— Господи! — перекрестился Иван Андреевич. — Рази так можно? Сына-то родного?
— Все можно, — жестко отрезал старший, — если дело государево. Да с прямой изменой связано. Не нашего ума это…
— Так что ж теперь? И сына звать Алексеем нельзя? Ведь крещен так! Не перекрестишь. Имя-то един раз дается, только, в монашество уходя, люди имена меняют. Младенца же не постригают.
— Знаю. Жаль, что не поменять. Но вспоминать, почему так назвали, — не след. Это ты крепко запомни и жене своей строго накажи.
— Как скажешь.
— Да не как скажешь, а сам понимать должен, — разозлился Яков не на шутку. — Приказ Преображенский никто не отменял. Я тебе другое еще поведаю. Сродственники наши, братья двоюродные — Авраам, Исаак и Федор Веселовские, сыновья отцова брата Павла, слыхал про них?
— Да откуда, в глуши этакой.
— Так вот, слушай! — Яков даже оглянулся, нет ли кого лишнего рядом, и, приблизившись прямо к уху Ивана, обдавая его запахом духов, зашептал. — Все трое состояли в службе по Посольскому приказу. Авраам был в цесарском королевстве, а Федор в аглицком. Эти двое замешаны в деле царевича казненного. Оба отказались возвращаться в Россию. Плахи боятся. Потому наша фамилия сейчас не в чести. Понял? Сидеть надо тихо, как мыши.
— Господи, — перекрестился Иван Андреевич. — Что за напасть такая? А ты-то по-прежнему при Светлейшем Князе обитаешься?
— По-прежнему. Только, знаешь, когда хворосту много в костер набросают, то не горит сначала, дымок один лишь идет. А ветер дунет — так займется, что не отскочишь вовремя — дотла себя спалишь.
— Не пойму я, брат, не разумею, что мыслишь!
— А то мыслю, — снова обозлился Яков, — что огня надо беречься. А хворост — это людишки наши. Сами сгорят и за собой еще утянуть могут.
— А Светлейший?
— Ну что Светлейший? Сам вертится, как на сковородке. Почитай, с одиннадцатого года непрерывно под следствием находится.
— За что его-то?
— Известно за что! В казнокрадстве винят.
— А он?
— Помалкивай ты лучше, брат! Не говорят вслух о таких вещах. Государь уж сколь раз его и дубиной охаживал, и деньги заставлял в казну возвращать… Одно спасает — удача воинская Светлейшего, ум изворотливый да и то, что царь привык к своему любимцу. Отлупит, но прощает. А Александр Данилович, если шкуру спасать надо будет, ни перед чем не остановится. Потому и за фамилию нашу я опасаюсь. Кто мы-то? Хворост! Вот то-то, брат.
— Да-а, Яша, страшные вещи ты порассказал. — Покачал головой Иван Андреевич. — Как жить-то дальше, ума не приложу.
— Да живи как живешь. — Поморщился старший, словно зуб заныл. — Расти сына, хозяйствуй да язык держи за зубами. Сам помалкивай, а других слушай. И еще вот что… Ты половину оброка, что раньше мне присылал… больше этого не делай. Продавай, а вырученные деньги складывай. Пусть лежат до времени. А я скажу там, при дворе Светлейшего, что разорился брат, и связи с ним я теперь не имею. Кстати, ты учти, что не зря я тебе деревеньку-то эту чухонскую присмотрел да вовремя урвал у Светлейшего. Подати все здесь по свейскому уложению старому сбираются. Заметил, небось? То-то. Все легче.
— Да земля-то, братец, знаешь какая тут? Камень на камне. Пока поле крестьяне обработают — семь потов сойдет. Да и заморозки ранние урожай сильно губят. Одно спасение — травы здесь хорошие, скотина добрая, накормленная, оттого молоком богатая. Куры с гусями, опять же. Грибы да ягоды в лесу. Рыбы в озере много. А вот с хлебушком тяжело!
— Ладно-ладно, ты не прибедняйся! Знал бы, какой на Руси правеж стоит, когда подати сбирают. Стоном земля стонет. Мужиков насмерть запарывают. Государю армию содержать надобно. А у тебя здесь все по-Божески.
— Ну, все понял? Брат поднялся. — Для тебя да для семьи твоей стараюсь. Цени! Поступай, как сказано было. Теперь зови, потчуй брата. Откушаю и назад, в Петербург.
Так и уехал Яков Веселовский, посеяв страх перед тем неведомым и непостижимым для умов, живущих в Хийтоле. Что ж творилось в том далеком и страшном Петербурге?
Рос Алеша в любви материнской. Пока совсем маленьким был, гулял во дворе усадьбы родительской или с матушкой сиживал на берегу речки. А как подрос, то на Ладогу бегать смотреть полюбил. Огромное озеро, недаром морем его старожилы называли. Манило оно отрока. Часами мог сидеть, любоваться бесконечностью глади да мощью стихии. Рыбаков расспрашивал местных, когда возвращались они с промысла. Каково оно там? В море Ладожском? И, раскрыв рот от изумления, слушал их сказки про шторма и опасности, про путь дальний, через Свирь да Онегу, к Студеному Морю-Окияну. Про острова дальние, Грумангом прозванными, русскими поморами с Архангельска и Мезени освоенными. Про льды и торосы, да медведей-ушкуев огромных, цвета снежного белого. Про страны неведомые, до коих, ежели Господь сподобит да Никола Угодник заступится, можно по морю добраться.
Когда минуло десять лет с его рождения, так дошли до Веселовских слухи, что Светлейший-то Князь Александр Данилович, коего за покровителя и благодетеля своего Веселовские почитали, арестован и сослан в какой-то неизвестный Березов. Где такой город — и неведомо им было. Почитай, на краю земли Русской. А заарестовали Светлейшего в один день с рождением Алешки. То бишь, 8 сентября. С тех пор и о брате больше ничего они не слышали. Вспоминать, что он секретарем был Светлейшего, да и сам-то Иван Андреевич служил в шквадроне Его имени, было не с руки. Хоть и отменили приказ Преображенский, но люди русские были умные. И глушь вокруг вроде бы, да до Петербурга-то недалече, верхами ден пять, ну неделю скакать. Двор, правда, теперь в Москве обитал, но «слово и дело» всегда помнили. Батюшка Алешин стал пить еще больше, пока не хватил его через год апоплексический удар. Однажды лицом покраснел, хотел что-то сказать за ужином, да только ртом воздух хватал. Потом рукой взмахнул и повалился замертво с лавки на пол.
Схоронили Ивана Андреевича на старом общем кладбище, где и финны-лютеране покоились, и православный люд лежал. Земли в этих краях издревне карельские были, под Господином Великим Новгородом. И Кексгольм шведский раньше Корелой назывался. Но во времена смутные земли эти от России под шведов отошли. А те финнов сюда стали переселять, дабы разбавить Веру Православную лютеранской. Знали шведы, что на Вере Православной Русь твердо стоит. Искореняли ее в первую очередь. Да до конца изничтожить не удалось. Потому и деревня стала лишь наполовину чухонской, правда, церковь в ней была лютеранская. Настояниями Блументроста, тоже лютеранина, даже пастор остался. А в соседней деревушке Тиурула жили, в основном, карелы православные, и храм был, соответственно, нашей веры, греческой. Кладбище как раз посередь двух деревень и располагалось.
— Там все пред Богом предстают. — Считал отец Василий, местный священник. Хоть и строгих взглядов был, почти староверческих. Больше на монаха-схимника походил. Высокий и худой, с бородой седой и окладистой, да руки явно не мужицкие, хоть и огрубелые от трудов праведных физических.