Дни в Бирме. Глотнуть воздуха - Оруэлл Джордж. Страница 16
С тех пор он больше не заикался про отпуск. Отец его умер, затем и мать, а сестры, сварливые женщины с лошадиными лицами, которые ему никогда не нравились, вышли замуж и почти перестали писать ему. Его уже ничто не связывало с Европой, не считая книг, которые он читал. И он осознал, что само по себе возвращение в Англию не излечит его от одиночества; он постиг особую природу того ада, который уготован англо-индийцам. Ох уж эти горемычные старые зануды в Бате и Челтнеме! Эти похожие на склепы пансионы с англо-индийцами на всех стадиях деградации, без конца толкующими о мятеже бирманцев в Боггливале сорокалетней давности! Бедные черти, они знают, что значит оставить свое сердце в чужой стране, которую ненавидишь. У него был – он видел это ясно – только один выход. Найти кого-то, кто разделит с ним жизнь в Бирме – по-настоящему разделит, включая его внутреннюю, тайную жизнь, и вынесет из Бирмы те же воспоминания, что и он. Кого-то, кто будет любить и ненавидеть Бирму так же, как и он. Кто позволит ему жить, ничего не скрывая, ничего не оставляя под спудом. Кто поймет его: друг, вот в ком он нуждался.
Друг. Или жена? Эта совершенно невозможная вторая половина. Кто-нибудь, к примеру, вроде миссис Лэкерстин? Какая-нибудь чертова мемсахиба, тощая и желтушная, которая капризничает из-за коктейлей, сводит счеты со слугами и за двадцать лет жизни в этой стране не выучила на туземном языке ни слова? Боже упаси, только не одна из этих.
Флори перегнулся через ворота. Луна почти скрылась за темной стеной джунглей, но собаки все еще выли. Ему на ум пришли строчки откуда-то из Гилберта [42], глупая вульгарная припевка, но к месту – что-то насчет «излияний о вашем сложном душевном состоянье». Гилберту, сукину сыну, таланта было не занимать. Так что же, все его проблемы сводились к этому? К обычному позорному нытью, мелодраме бедной-несчастной-богатой девочки? Неужели он просто-напросто лодырь, придумывающий от безделья несуществующие беды? Призрачная миссис Уититтерли? [43] Гамлет без поэзии? Пожалуй. А если и так, облегчало ли это его положение? Нет, горечь не убывала при мысли, что ему некого винить, кроме себя, видеть, как он мечется, разлагается, мирится с бесчестьем, признавая свое бессилие, и знать при этом, что где-то в глубине его заложена возможность стать порядочным человеком.
Что ж, избавь нас бог от жалости к себе! Флори вернулся к веранде, взял винтовку, направил на бродячую собаку и, чуть морщась, спустил курок. Грохот раскатился эхом, и пуля зарылась в майдан, мимо цели. По плечу Флори стал расползаться бордовый синяк. Собака в страхе взвизгнула и бросилась наутек, но, отбежав на полсотни ярдов, продолжила брехать в прежнем ритме.
Утренний свет разлился по майдану и ударил, желтый, как сусальное золото, по белому фасаду бунгало. На перила веранды уселись четыре черно-лиловых вороны, рассчитывая улучить момент и стянуть бутерброд, который Ко Сла положил у кровати Флори. Флори высунулся из-за москитной сетки, прокричал, чтобы Ко Сла принес ему джину, а затем пошел в ванную и какое-то время сидел в цинковой бадье, наполненной как бы холодной водой. После джина ему стало лучше, и он побрился. Как правило, он не брился до вечера, поскольку щетина его была черной и росла быстро.
В то время, как Флори угрюмо отмокал в бадье, мистер Макгрегор, в шортах и майке, расстелил у себя в спальне бамбуковую циновку и выполнял, не жалея сил, упражнения 5, 6, 7, 8 и 9 «Гимнастики для малоподвижных» Норденфлихта. Мистер Макгрегор никогда – или почти никогда – не пропускал утренней гимнастики. Упражнение 8 (лечь на спину и поднимать ноги перпендикулярно полу, не сгибая коленей) было исключительно болезненным для человека сорока трех лет; упражнение 9 (лечь на спину, подняться в сидячее положение и коснуться пальцами рук пальцев ног) было еще хуже. Не важно, нужно поддерживать себя в форме! Когда мистер Макгрегор вытянулся, превозмогая боль, к ногам, шея его и лицо побагровели, грозя апоплексическим ударом. Его большая жирная грудь лоснилась от пота. Ну же, ну же! Любой ценой нужно поддерживать форму. Через приоткрытую дверь за ним наблюдал слуга, Мохаммед Али, держа наготове чистую одежду для хозяина. Его арабское лицо, узкое и желтое, не выражало ни сочувствия, ни любопытства. Он наблюдал эти конвульсии – самоистязание, как он смутно догадывался, во имя неведомого сурового бога – каждое утро в течение последних пяти лет.
В то же самое время Вестфилд, вышедший на службу пораньше, опирался о потертый, забрызганный чернилами стол в полицейском участке, глядя, как толстый младший инспектор допрашивает подозреваемого, которого стерегли два констебля. Подозреваемый, лет сорока, с серым, боязливым лицом, был одет в одну замызганную лонджи, подпоясанную у колен, из-под которой торчали его кривые голени, искусанные клопами.
– Кто этот малый? – сказал Вестфилд.
– Вор, сэр. Мы ловить его при себе это кольцо с двумя изумруды, очень дорогой. Без объяснений. Откуда он – бедный кули – владеть изумрудный кольцо? Он это украл.
Страж порядка со свирепым видом навис над подозреваемым, приблизил к нему лицо почти вплотную, хищно ухмыляясь, и проорал страшным голосом:
– Ты украл кольцо!
– Нет.
– Ты старый преступник!
– Нет.
– Ты был в тюрьме!
– Нет.
– Обернись! – рявкнул младший инспектор в порыве озарения. – Нагнись!
Подозреваемый повернул искаженное мукой лицо на Вестфилда, но тот отвел взгляд. Двое констеблей схватили его, развернули и нагнули; младший инспектор сорвал с него лонджи и указал на ягодицы.
– Смотрите сюда, сэр! – на ягодицах виднелись шрамы. – Его секли бамбуком. Он старый преступник. Стало быть, он украл кольцо!
– Ну, ладно, посадите его в клетку, – сказал Вестфилд хмуро.
Он отошел от стола, засунув руки в карманы. Его с души воротило возиться с этими бедолагами, рядовыми воришками. Бандиты, мятежники – другое дело, но не эти жалкие помойные крысы!
– Сколько у тебя сейчас в клетке, Маунг Ба? – сказал он.
– Три, сэр.
Камера располагалась наверху, обнесенная шестидюймовыми деревянными брусками, под охраной констебля с карабином. Внутри было очень темно, удушающе жарко, всю обстановку составляла параша – от вони дохли мухи. У брусков сидели на корточках двое заключенных, поодаль от третьего, кули-индийца, покрытого с ног до головы стригущим лишаем, точно панцирем. Перед клеткой стояла на коленях коренастая бирманка, жена констебля, протягивая жестяные миски с рисом и водянистым дхалом [44].
– Едой довольны? – сказал Вестфилд.
– Довольны, наисвятейший, – ответили заключенные хором.
Правительство оплачивало питание заключенных из расчета две с половиной анны [45] на один прием пищи, из которых жена констебля присваивала по одной.
Флори вышел из дома и побрел к воротам, тыча стеком сорняки. В такой час, куда ни глянь, глаз радовали мягкие тона – нежно-зеленая листва, розовато-бежевая земля и стволы деревьев, – словно акварельные наброски, которые растворятся в ярком свете дня. По майдану носились одна за другой стайки маленьких, коричневых голубей, и резвились изумрудно-зеленые пчелоеды, напоминая ласточек. Группа мусорщиков – каждый старался прикрыть свою ношу одеждой – направлялась к какой-нибудь кошмарной помойной яме на краю джунглей. Они походили на процессию живых мертвецов: изможденные фигурки в бурых лохмотьях, с узловатыми суставами, на полусогнутых ногах.
У ворот, рядом с голубятней, мали рыхлил землю для новой клумбы. Это был худосочный придурковатый индус, совсем еще молодой, почти всегда молчавший, поскольку никто не мог разобрать его манипурского диалекта, даже его жена, зербадийка. Кроме того, у мали был такой большущий язык, что едва умещался во рту. Увидев Флори, он поклонился ему, прикрыв лицо рукой, затем снова взялся за мамути [46] и стал рыхлить сухую землю размашистыми, неуклюжими движениями, так что мышцы содрогались на его узкой спине.