Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки - Цигельман Яков. Страница 3

— Какое несчастье?

— А вы не по письму разве приехали?

— По письму.

— Да, они, конечно, правы, и мы, я лично, ничем не можем оправдаться, ничем… Разве что еще раз показать вам все, что вы только что видели и еще раз сказать: общее безразличие, равнодушие — вот причина всех наших бед, в том числе и этой…

— Я не совсем понимаю… Равнодушие в этом случае — не то слово! Холодная жестокость, свирепая злоба — вот что, по-моему, руководило этой женщиной!..

— Постойте! Мы, кажется, говорим о разных вещах. Вы — о чем?

— О мальчике Гали Блюмкиной.

— A-а… ну да… да-да… Смешно! Да, все это очень смешно!.. А я о другом, хотя причина та же… Я думала, вы по поводу новорожденных… Так вы еще не получили письма?.. О! Это еще мне предстоит! Ну-ну…

— А что за случай с новорожденными?

— Именно, случай… Фактики из медицинской практики… Что сначала: равнодушие или жестокость? Или это — одно и то же? Где-то я читала: «бойтесь равнодушных!» Смешно! Как будто некоторые рождаются равнодушными, а другие — неравнодушными!.. Дорогой мой, равнодушных разводят! Ставят эксперимент и делают — можно равнодушных, а можно и жестоких… Человек хочет быть добрым. Поглядите на детей: они добрые. Человеку хочется быть добрым, это его потребность. А его мучают, дергают, дразнят, пока не проснется в нем то жестокое, звериное, злобное, что тоже заложено в человеке вместе с добрым. И выдерживают человека в злобе, в рассоле злобы и жестокости, пока он не пропитается злобой и жестокостью насквозь. А когда он готов, пропитан злобой и звереет, когда вот-вот кинется грызть и рвать — ему говорят, что человек, то есть вот он, этот самый человек, насквозь злобный и жестокий, который уже забыл, что такое — быть добрым, потому что он доброго и не видел; ему твердят, что он должен быть добрым. И это приводит его в такую ярость!.. А тогда его сажают в лагерь… Человека нельзя допускать до жестокости и злобы! Нельзя ставить эксперименты на человеке! Вот!.. А случай такой. Вы знаете что-нибудь про ляпис? И что он бывает разной концентрации? Четырехпроцентный ляпис закапывают новорожденным в глазки для профилактики, для чистоты. Вот… А сестра закапала двоим новорожденным сорокапроцентный ляпис. Они ослепли. Да да, она сожгла им глаза, новорожденным детям! Да, ее нужно судить… Но сначала — доказать ее вину. Она сделала это умышленно? Конечно, нет. У нее тоже есть ребенок, она — мать!.. По незнанию? Нет, она прекрасно знает, что такое сорокапроцентный ляпис, она опытная медсестра. В чем же дело? В том, что вокруг нее — равнодушие. Плотное, густое равнодушие. Она никому не нужна — заботливая мать, добрый товарищ, живой человек. Такой, какой она хочет быть, она никому не нужна. Нужна не она, а ее функции: функция рожать и выращивать детей, функция работать медсестрой, функция быть средней статистической единицей и всякие другие функции. За нее прикинули и посчитали: сколько у нее должно быть детей, и сколько она должна их хотеть, какое платье она должна носить, что она должна видеть и чего знать не должна. Она — «душа населения». Знаете, «на душу населения приходится…»? А со всем своим она, то есть ин-ди-ви-ду-аль-но! она никому не нужна. Как человек, она никому неинтересна!.. Она даже не догадывается об этом, потому что привыкла жить так, она давно устала жить так, еще в детстве незаметно переборола эту усталость. Ее организм приучился жить в атмосфере равнодушия, как почти любой человеческий организм приучается жить в атмосфере удушливой и вредной для дыхания. Но это уже другой организм! Совсем другой! Для него подвал — привычен. Окажись он на свежем воздухе — он заболеет, ему будет трудно, тягостно, как глубоководной рыбе на поверхности… Она работает в больнице, которая сама по себе есть монумент равнодушию. Люди, которые внушают ей быть преданной ее благородному делу, суть люди равнодушные к ней и ко всему, что не касается лично их брюха, шкуры и так далее. Равнодушие выхолостило и заменило собой все другие качества человеческих отношений. Равнодушие есть самая высшая степень отношения к ней! Она устала от тяжелого быта. Она устала от тяжелой жизни, а она с самого рождения живет тяжело. Она устала жить и не подозревает даже об этом. Она — равнодушна! Но на суде всего этого не скажешь. Не оправдаешь… Я еще расскажу вам вот про что. Была я в Облучье. Зашла к приятельнице, она работает в яслях. Не застала, жду, а за перегородкой — няни. Одна говорит: «Устала я, сил нет. Ребят много, все капризные. Устала, а до отпуска далеко. Как дотянуть?..» «А ты, — отвечает ей подруга, — сделай так: вот они спят, ты форточки открой, и дверь тоже настежь. Их сквозняком прохватит, они заболеют, матери подержат их дома. У тебя в группе поменьше их будет — вот и облегчение!…» Они — это дети ясельного возраста, от месяца до трех лет!.. Так-то, мой милый газетчик! Так-то… Только не трепитесь вы про это нигде, будьте человеком, ладно? А написать про это — вы все равно не напишете, про такое писать нельзя…

— Галя — моя вторая дочь. А первая доченька пропала… Ну, я расскажу вам про себя. Мне уже не страшно. Я уже ничего не боюсь. Что они мне сделают?.. Ой!.. Ой, Господи, ведь это все, как во сне, вся моя жизнь! Мои родители до революции уехали во Францию. Я училась, меня все любили, я жила так счастливо! Я полюбила Натана. Мы поехали с ним в Палестину. Мы были комсомольцами. Потому и приехали сюда, в Биробиджан, строить Еврейскую республику. Натан работал в обкоме, а я — в больнице. Вокруг было столько надежд!.. Потом — война. Натан просился на фронт, его не отпустили. А в 42-м году нас арестовали. Нашей Танечке было два года. Они взяли ее вместе со мной. На Кыштаке, есть такое место под Челябинском, ее отняли. Больше я ее не видела. Потом искала, не нашла. Столько лет прошло, никаких следов… На допросах меня били! Они допрос начинали с битья. Моим следователем был Векслер, еврей! Вхожу, приказывает сесть. Сажусь. Он подходит и бьет по лицу. Очнусь, велит сесть поближе к столу. Потом подходит сзади, хватает за волосы и — лицом в стол!.. А как били мужчин! Их приводили на очную ставку со мной. Стоят окровавленные, лица не видно, разбито лицо, губы еле шевелятся. Твердят: «Она была с нами связана!» «В чем связана?! Зачем?!» «Она была с нами связана…» Натана даже на очной ставке не видела. Никогда больше его не видела… Они отняли пятнадцать лет моей жизни, самые золотые годы, самые лучшие… А где Натан? Где Танечка?.. В ссылке я познакомилась с Володей, родилась Галя… В 56-м году, когда выпустили, мы хотели уехать во Францию или в Израиль, там есть родственники. А они сказали: «нет!» Мы приехали в Биробиджан… Здесь есть память. Володя вскоре умер. Он хороший был. Сам тоже из лагерей, понимал меня… А внутри было пусто. Много лет внутри пусто. Сейчас я думаю: лучше бы расстреляли. Убили бы, я бы так не мучалась. Ненавижу их! Все здесь вокруг ненавижу! Как в липком хожу — ненавижу! Куда мне деться? Сволочи!.. За что? Сволочи… не могу больше жить…

— Он был еврей? — спросил старик в мастерской.

— Авадэ! — ухмыльнулся Гершков. — Авадэ, он был еврей!

— Так почему же вы не хотите поставить на его могиле «могн-довид»?

— Почему — не хотим?! Нельзя!

— Почему — нельзя? Пожалуйста! Я вырезал из жести «могн-довид», этот малый выкрасил его, мы вместе укрепили «могн-довид» на пирамидке… Вот он, берите! Почему нельзя? Ложьте на машину, везите на кладбище и поставьте его на могиле Мойше Дорфера, да будет благословенна его память! Он заслужил, чтобы мы для него постарались.

— Да, — сказал Гершков, — он заслужил.

— И чтобы вы постарались, он заслужил тоже — га?

— Конечно, — кивнул Гершков. — Ведь мы были друзьями.

— О да! Вы были ему таким другом, что стесняетесь поставить на его могиле «могн-довид».

— Что вы пристали ко мне с «могн-довидом»? Я это все придумал?.. Это вдова не хочет, Люба не хочет!

— Га! Кто же захочет? Она боится, это да! «Не хочет!» Она, я думаю, не хочет, чтобы вы пошли в горсовет или в горком… Я знаю, куда вы ходите?