Последняя жертва - Болтон Шэрон. Страница 54
По крайней мере мне это было ясно — после того как я передвинула тяжелую кадку. Кто-то опять побывал у меня в доме. Внезапно мне стало холодно, я водворила на место крышку люка и горшок и вошла в дом — через парадную дверь.
Я заперла дверь в подвал на засов, придвинула к ней кухонный стол и стала искать, что бы тяжелое положить на него. Я поставила на стол микроволновку и чугунную кастрюлю, после чего почувствовала себя полной дурой. Потом я обыскала дом, на случай если где-то притаился незваный гость, проверила и перепроверила замки и задвижки на окнах и дверях. В душ я пойти не решилась — я ужаснулась, представив, что из-за шума льющейся воды не услышу, как кто-то подкрадывается ко мне. Набрала воду в ванну и, когда смыла речной запах, пошла в спальню, взяла мобильный и принесла из кухни острый нож. И то и другое положила под подушку. Но заснуть все равно не смогла. Я еще раз обошла дом.
Когда ходила по темным комнатам первого этажа, мне показалось, что я заметила на улице какое-то движение: кто-то ломился через кусты, растущие у задней стены дома, но в дверь никто не постучал, никто не стал скрестись в окно или звать меня по имени.
Опять поднялась в спальню, задремала, но внезапно проснулась от стука ветки в оконное стекло. Я лежала, наблюдая, как в лунном свете листья деревьев рисуют на стенах причудливые узоры, и поняла — сегодня мне больше не уснуть. Потому что, когда на следующий день взойдет солнце, я должна буду попрощаться с матерью.
Петь меня научила мама. Она рано, когда я еще была ребенком, поняла, что музыкантом мне не стать, но мой голос вселял надежду, и это ее радовало. Мы пели по нескольку часов подряд, в нашей музыкальной комнате мы всегда репетировали одни. Отцу хватало его проповедей, а у Ванессы абсолютно не было слуха, еще лет в шесть ей запретили прикасаться к ударным инструментам — из-за того что она их безбожно терзала. Временами, когда мы с мамой пели вместе, казалось, что мы одни во Вселенной, — и я очень любила эти минуты.
Наши уроки продолжались, мой голос набирал силу и красоту, поэтому одним из заветных маминых желаний стало мое выступление на публике, хотя бы перед небольшой аудиторией, например в школе или церкви. Она хотела, чтобы я стояла перед людьми и давала им повод таращиться на меня — ее гордость, а не позор. Полагаю, она бы считала это моим исцелением, а своим искуплением. На это я так и не отважилась.
Но этой ночью, глядя на игру теней в своей комнате, словно на призраки несбывшихся надежд, я поняла почему. Если бы я исполнила ее самое заветное желание, я потеряла бы ту власть, какую имела над ней.
Многие годы я безжалостно пользовалась этой своей властью. Я интуитивно догадалась, еще когда была крохой, что мама пойдет на все, чтобы отвести от меня большую беду. И я испытывала извращенное наслаждение, причиняя ей боль. Именно из-за мамы я стала ветеринаром. Меня всегда тянуло к животным, но с раннего детства я чувствовала мамин страх перед братьями нашими меньшими. Игра в «перетягивание каната», когда мы видели собаку, доходила до смешного: мама пыталась меня оттянуть подальше, я старалась подойти поближе. Я прекратила эту игру, когда Ванесса — язвительный подросток, ревнующий к вниманию и заботе, которыми родители окружили неполноценного ребенка, — подробно объяснила мне, почему я так выгляжу.
Но к тому времени мои мелкие инстинктивные уколы мести переросли в неприкрытый эгоизм. Я научилась любить животное царство, его бесконечное, удивительное разнообразие. Я провела целое лето в школе верховой езды, расположенной по соседству, и выучила названия каждой косточки и мышцы конского тела. Познакомилась с местным ветеринаром, который, узнав о моем интересе, с радостью предложил мне участвовать с ним в объездах. В те редкие моменты, когда мы с Ванессой ладили, мы устраивали в сарае в саду ветклинику, где лечили диких животных. Мы дали в местную газету объявление и тем летом выходили множество раненых грызунов и брошенных птенцов. К тому моменту, когда я готова была поступить в ветеринарную академию, у меня за плечами уже имелся такой багаж знаний и практического опыта, что меня приняли во все вузы, куда я подала документы. И всем этим я была обязана своей матери, которая, однажды проявив беспечность, разрушила мою жизнь… чтобы затем посвятить попыткам восстановить ее остаток своей.
Мои глаза опять закрылись. Когда распахнулись вновь, за окном струился серебристый свет, а дрозд возвестил всем, кто имел желание послушать, что мой сад — его территория и поэтому остальным лучше убираться. Было без пяти пять утра. Четверг. Светало.
33
Нагое тело Виолетты я обнаружила на двуспальной кровати, стоявшей посреди спальни. Выцветшая розовая ночнушка валялась на потертом ковре у кровати. Я не рассматривала, но мне показалось, что ночную рубашку порвали. Стояла в проеме двери, не в силах отвести глаз от неподвижной фигуры на кровати.
Я и подумать не могла, что Виолетта настолько маленькая. Казалось, что на кровати лежит ребенок — ребенок, чья кожа (испещренная, словно мрамор, прожилками лиловых вен) растянулась, обвисла и теперь болталась на костях, напоминая складки савана.
Даже издалека было заметно, что старушка умерла нелегкой смертью. Левая грудь опухла и побагровела. Отек уже распространился по телу: левое предплечье было больше правого. Тоненькая струйка крови указывала на рану прямо под ключицей. Возле головы старушки лежала подушка, вся в крови и рвотных массах, остатки которых виднелись и на щеке. Неужели кто-то решил, что яд в ее крови действует недостаточно быстро, и поэтому прижал к лицу подушку, чтобы ускорить процесс?
Ее жиденькие седые волосы потемнели от пота, а голубые глаза остались широко распахнутыми. Что в этой жизни стало последним, увиденным ею? Я не хотела об этом даже думать и, как будто в тумане, подошла к кровати. Путь показался долгим. Конечно, я знала правила: ничего не трогать, вызвать полицию — но мне было наплевать. Я хотела закрыть ей глаза и найти, чем прикрыть саму Виолетту. Вокруг рта засохла розовая пена: старушка харкала кровью. Я протянула руку, вспомнила, какой мягкой была ее кожа, и подумала, какая холодная она, должно быть, сейчас. Я коснулась ее виска, ощутив покалывание ее ресниц на своей коже.
Теплая!
Туман рассеялся, и я стала действовать быстрее, чем когда-либо в жизни, пытаясь найти хоть крошечные признаки жизни. Правой рукой я дотронулась до ее шеи, чтобы нащупать пульс на сонной артерии, а левой рукой открыла ей рот, наклонила голову, чтобы расслышать хоть малейшее дыхание.
Ничего.
Я достала свой мобильный, набрала трехзначный номер и ответила на вопросы, которые, знаю, были необходимы, но забрали так много времени. Наконец, положив руку на руку, я начала делать ей непрямой массаж сердца. Двенадцать, тринадцать, четырнадцать… когда досчитала до тридцати, я остановилась, откинула ее голову назад, открыла ей рот и проверила дыхательные пути. Два вдоха — и я продолжила нажимать на грудную клетку. Тридцать нажатий, потом опять искусственное дыхание.
«Не сдавайся», — твердила я себе, переходя от одного простого действия к другому. Типичная ошибка — люди слишком рано сдаются. Человека можно вернуть к жизни после пяти, десяти минут клинической смерти, нужно лишь поддерживать кровообращение, не давать умереть телу, пока не прибудет помощь, пока не применят кардиостимулятор, а легким в принудительном порядке не напомнят об их назначении. «Не останавливайся, — твердила я себе. — Заставь их работать, черт возьми, заставь их работать. Ради Бога, Виолетта, не сдавайся!»
«Отпусти меня, дорогая».
«Нет, Виолетта, нет! Ну, давай же, еще одну минуту. Скоро здесь будет „скорая“».
«Все кончено, остановись. Хватит, дорогая».
«Нет, Виолетта, ты не можешь умереть! Если ты умрешь, твоя смерть будет на моей совести. Не умирай, Виолетта, пожалуйста!»