Пятьдесят лет в раю - Киреев Руслан. Страница 47
Хворый Баруздин, однако, пережил своего крепкого (не пил и не курил, пудовыми гантелями махал) зама. «Когда мне позвонил Сергей Алексеевич, я взвыл от боли», – писал мне позже Гейдеко-старший. Позвонил, чтобы сказать: Валерия нет больше. Он повесился в квартире, которую снимал на пару со своим приятелем, – повесился в ванной комнате, в плавках, оставив на столе две сберегательные книжки с незначительными суммами и записку: «Лиля, вот деньги, которые ты хотела». Без подписи… А перед тем отправив телеграфом пятьсот рублей в Ставрополь, чтобы родителям было на что приехать на похороны.
Все предусмотрел. «Ты все предвидишь, все учитываешь… Все, что ты делаешь, диктует тебе твой разум». В романе это обвинение бросает Станиславу Рябову его братец-художник, в реальности же нечто подобное выслушивал я – от Эдика Образцова. С Гейдеко он на подобные темы не говорил: они вообще мало общались, почти откровенно презирая друг друга.
А я выслушивал. И никогда не опровергал. Не потому что в принципе никогда ни перед кем не оправдываюсь, а потому что чувствовал: Образцов со своей звериной проницательностью угадывает то, что во мне действительно есть. Именно этой стороной своей натуры – своим рацио – я был близок к Гейдеко, зато другой – к Образцову. И то, что во мне есть это другое, он тоже знал и чрезвычайно ценил это. На своей первой – и последней, увы, – книге, которая вышла в его родной Туле, когда автору едва исполнилось двадцать пять, написал: «Единственному человеку, которого то ненавижу, то очень люблю, но без которого трудно жить».
Я очень дорожу этим автографом. И книгой. И своей многолетней дружбой-враждой с этим и для меня тоже единственным человеком.
Образцов бесследно сгинул в 90-е годы – все мои попытки выйти на его след оказались тщетны. Возможно, он и поныне жив, а возможно, конец его был страшен – я видел людей, с которыми он, спиваясь, якшался последнее время. Да, страшен, но, хочу надеяться, не страшнее гейдековского.
Алексей Игнатьевич уверял меня в письме, что в гибели его сына повинна жена Лиля. Она и сама призналась мне, что в пятницу (повесился он в ночь с воскресенья на понедельник) муж предупредил ее по телефону: если не дашь развода, то некому будет платить алименты.
Она не поверила. Решила, это шантаж – уж ребенка-то своего он не оставит.
Этого болезненного, родившегося семимесячным мальчика Валера буквально выходил – кормил и поил его, вставал к нему ночью, ездил с ним по врачам. Маме было не до того – собою занималась. И все-таки не только она виновата в его смерти. Последние годы он стал писать прозу – очень слабую прозу, которую, тем не менее, печатали: он был влиятельным человеком. Его боялись. Не знаю никого, кому бы он сделал бы пакость – наоборот, многим помогал, – но его боялись, как боятся в романе моего Рябова. Так вот, он стал писать прозу, которую печатали и даже хвалили, но сам-то он знал ей цену – как, настоящий профессионал, вообще знал толк в литературе. Не просто знал литературу, а любил ее, испытывал наслаждение, особенно от стихов. Именно он открыл мне Давида Самойлова – никогда не забуду, как потрясли меня «Выезд» («Помню, папа еще молодой…») и особенно «Пестель, поэт и Анна», которые я впервые услышал в авторском исполнении; Валера специально для меня поставил пластинку и, видя впечатление, которое произвели на меня эти стихи, тотчас подарил мне ее.
Со страхом ждал я, как отнесется он к моему «Победителю». Узнает? Не узнает? Для меня это так и осталось тайной. Есть лишь письмо, которое он прислал мне, получив в издательстве на «внутреннюю» рецензию, что было полной неожиданностью для меня, два моих романа. «Руслан! „Апология“ еще лучше „Победителя“. Я потрясен. Так сейчас не пишет никто».
Что имел он в виду? Вероятно, форму, по тем временам отнюдь не традиционную, за что мне тогда немало перепало: эксперименты, а уж тем более изыски, не приветствовались. Но это были не изыски, это был вынужденный шаг.
У меня нет дара рассказчика; я не могу последовательно, шаг за шагом, разворачивать историю, и потому я начал ломать композицию, мешать времена – прошлое, настоящее, будущее, тасовать прямую и косвенную речь, вставлять в реальные сцены вымышленные эпизоды. «Победитель» написан не от первого и не от третьего лица – от второго, что было моим собственным изобретением. Я и не подозревал, что за полтора десятилетия до меня то же самое проделал француз Мишель Бютор в романе «Изменение».
Но все это – приемчики, все это ухищрения, все это, в конце концов, фокусы. Я отдаю им должное, но чем дальше, тем больше ценю в искусстве другое…
В последнюю ночь на «Острове Атласова», когда мы с помощью рыжеволосого и жизнерадостного датского лоцмана пробирались по проливам к нашим территориальным водам, старпом, не снимая темных лондонских очков, поведал мне о затерянном в океане крохотном островке Вознесения. За тысячи миль плывут к нему черепахи, чтобы отложить в его горячий песок яйца. Как ориентируются они? По небесным телам? По магнитному полю Земли? По так называемой силе Кориолиса, то есть по разности в скоростях, с которыми вращаются на разных широтах точки земной поверхности? Бог весть. Пока что наука не дала ответа на этот вопрос, но я сейчас думаю о другом. Я думаю, что не только у черепах есть свой остров Вознесения, у людей тоже.
И у Валеры Гейдеко был? Наверное, был, только он не нашел его.
Год шестнадцатый. 1973
Это был год приобретений, которые казались мне тогда весьма значительными и которые, как это частенько бывает, обернулись впоследствии потерями, и год потери, первой настоящей потери, что, в свою очередь, обернулась пусть относительным, но приобретением: повесть написал. Написал быстро, в один присест, что немудрено, ибо впервые работал в совершенно непривычных для меня, прямо-таки сказочных условиях. Отдельная комната, тишина, хорошая еда по расписанию – словом, Дом творчества. Подмосковный Дом творчества имени Серафимовича, знаменитая Малеевка, куда я теперь имел законное право брать путевку. Членом Союза писателей стал – это, собственно, и было приобретением года, главным приобретением, которое несло с собой сопутствующие: дома творчества, поликлинику, оплату больничных листов и прочие маленькие – а иногда и не такие уж маленькие, кому как – блага. С крахом Советского Союза они, естественно, были утрачены. Поликлинику отняли; дома творчества, во всяком случае, львиная доля их, ушли неведомо куда; заболевший писатель, если он не служит где-либо, не получает нынче ни гроша… Но все это – потери поздние, и потери, в общем-то, ерундовые по сравнению с той, что обрушилась на нашу семью в 73-м: впервые я лицом к лицу столкнулся со смертью.
Я употребил слово «семья», и это требует пояснения. Да, меня растила бабушка, но рядом постоянно находилась ее сестра тетя Маня – в одном дворе жили; ее муж дядя Дима был единственным мужчиной в моем тогдашнем окружении. Хотя почему тогдашнем? Женщины окружают меня и поныне: жена, дочери, внучка. Еще одна внучка, которая появилась на свет, когда я уже писал эту хронику… Даже собака, и та была у нас женского пола.
Это, конечно, не тот «Город женщин», который воссоздал в своем изысканном и безумно длинном фильме стареющий эротоман Феллини, и даже не город вовсе, а дом – вот-вот, дом, в котором женское начало безусловно и очень привычно для меня превалирует над мужским. То бишь моим собственным. Но это ничего. В своей тарелке чувствую себя. Во всяком случае, с женщинами нахожу общий язык куда быстрее, нежели с мужиками.
Итак, дядя Дима был в моем детстве единственным мужчиной, постоянно пребывающим если не рядом, то поблизости. Длинный, худой, лысый (впрочем, на улице он не появлялся без берета), под закатанными рукавами – трехэтажные мускулы, которые я с благоговением ощупывал: всю жизнь дядя Дима проработал грузчиком. Был он при этом типичным подкаблучником: супруге своей, грамотной, начитанной, в гимназии училась, тете Мане подчинялся беспрекословно. Знал, словом, свое место – ив прямом, и в переносном смысле слова. Пусть, к примеру, кинотеатр, куда мы являлись вчетвером – я, бабушка, тетя Маня и он, – наполовину пуст, больше, чем наполовину, две-три дюжины кресел заселены – из полутысячи, все равно отыщет свое, и никакая сила не сдвинет его, каким бы неудобным место это ни было. А если, паче чаяния, оно окажется занятым, будет стоять над душой и бубнить, бубнить: «Это мое… У нас билеты… В кассе купили…» Негромко – супруги своей опасался, которая вмешалась раз, занудой обозвала, приказала: «Сидеть!» – и он, зыркнув по сторонам, покорно опустился на указанное ею место. Но весь сеанс не столько на экран глядел, сколько на подлого захватчика. Бдительная тетя Маня, которая о культурном уровне мужа пеклась неустанно, толкала его локотком: «Смотри!».