Парадоксы гениев (СИ) - Казиник Михаил Семенович. Страница 17

Явление XII

Хлестаков. А ваши губки, сударыня, лучше, нежели всякая погода.

Марья Антоновна. Вы все эдакое говорите… Я бы вас попросила, чтобы вы мне написали лучше на память какие-нибудь стишки в альбом. Вы, верно, их знаете много.

Хлестаков. Для вас, сударыня, все что хотите. Требуйте, какие стихи вам?

Марья Антоновна. Какие-нибудь эдакие — хорошие, новые.

Хлестаков. Да что стихи! я много их знаю.

Марья Антоновна. Ну, скажите же, какие же вы мне напишете?

Хлестаков. Да к чему же говорить? я и без того их знаю.

Марья Антоновна. Я очень люблю их…

Хлестаков. Да у меня много их всяких. Ну, пожалуй, я вам хоть это: «О ты, что в горести напрасно на Бога ропщешь, человек!..» Ну и другие… теперь не могу припомнить; впрочем, это все ничего. Я вам лучше вместо этого представлю мою любовь, которая от вашего взгляда… (Придвигая стул.)

Марья Антоновна. Любовь! Я не понимаю любовь… я никогда и не знала, что за любовь… (Отдвигает стул.)

Хлестаков (придвигая стул). Отчего ж вы отдвигаете свой стул? Нам лучше будет сидеть близко друг к другу.

Откуда стихи?

Ода из Иова
О ты, что в горести напрасно
На Бога ропщешь, человек,
Внимай, коль в ревности ужасно
Он к Иову из тучи рек
Сквозь дождь, сквозь вихрь, сквозь град блистая
И гласом громы прерывая,
Словами небо колебал
И так его на распрю звал…
М. В. Ломоносов

Как вам начало стиха из уст Хлестакова? Для Марьи Антоновны.

Особенно интересен контекст, в котором Хлестаков произносит начало оды.

Вся история любовной игры Хлестакова с Марьей Антоновной очень напоминает игривое поведение Пушкина в Тригорском. И соперничество, и ревность матери и дочери выписаны Гоголем явно не случайно.

Прасковья Осипова, которая была на пятнадцать лет старше Пушкина (по тем временам она воспринималась как пожилая женщина). И ее юные провинциальные дочери, которые столкнулись с великим соблазнителем, столичным поэтом, и которые могли бы сказать, как и дочь Городничего: Любовь! Я не понимаю любовь… я никогда и не знала, что за любовь…

И вся игра со стулом… В общем… настоящий пушкинский карнавал.

Еще один намек. Хлестаков в монологе для всех «отцов» города: «Я, признаюсь, литературой существую». Стоп! Пьяная болтовня? Или грубый намек? Уж царь-то точно все понял. В России был ТОЛЬКО ОДИН ЧЕЛОВЕК, который СУЩЕСТВОВАЛ ЛИТЕРАТУРОЙ. Это Пушкин!!! Так что если бы других намеков и аналогий не было, Николай I ТОЧНО б узнал, в чей огород заброшен камешек.

И вообще весь знаменитый хвастливый монолог Хлестакова — смесь жизнеописания самого Пушкина и его «приятеля» Онегина. И Пушкин, и Онегин, и Хлестаков (правда, у последнего, скорее всего, в его фантазиях) — завсегдатаи театральных кулис и любители балерин и актерок, посетители балов и ресторанов, вкушающие изысканные яства, ведущие бесцельную жизнь.

А для того, чтобы закончить разговор о том, почему царь не только разрешил, но, по сути, приказал ИГРАТЬ комедию, два стихотворения.

Одно пушкинское.

Подъезжая под Ижоры,
Я взглянул на небеса
И воспомнил ваши взоры,
Ваши синие глаза.
Хоть я грустно очарован
Вашей девственной красой,
Хоть вампиром именован
Я в губернии Тверской,
Но колен моих пред вами
Преклонить я не посмел
И влюбленными мольбами
Вас тревожить не хотел.
Упиваясь неприятно
Хмелем светской суеты,
Позабуду, вероятно,
Ваши милые черты,
Легкий стан, движений стройность,
Осторожный разговор,
Эту скромную спокойность,
Хитрый смех и хитрый взор.
Если ж нет… по прежню следу
В ваши мирные края
Через год опять заеду
И влюблюсь до ноября.

Этот чисто моцартовский стих посвящен Катеньке Вельяшевой, которая так и не поддалась пушкинским чарам. Пушкин написал ей прелестный и слегка мстительный стих. И в нем, кроме иронии («влюблюсь до ноября»), есть элементы пушкинских любовных игр.

К стиху прикладываю отрывок из дневников Алексея Вульфа, двоюродного брата Катеньки и друга Пушкина, пожалуй, равного ему (если не превосходящего его) по донжуанству.

Здесь я нашел две молодых красавицы: Катиньку Вельяшеву, мою двоюродную сестру, в один год, который я ее не видал, из 14-летнего ребенка расцветшую прекрасною девушкою, лицом хотя не красавицею, но стройною, увлекательною в каждом движении, прелестною, как непорочность, милую и добродушную, как ее лета. Другая… <…> Первые два дня я провел очень приятно… слегка волочившись за двумя красавицами… <…> В Крещение (6 янв. 1829 г.) приехал к нам в Старицу Пушкин. Он принес в наше общество немного разнообразия. Его светский блестящий ум очень приятен в обществе, особенно женском. С ним я заключил оборонительный и наступательный союз против красавиц, отчего его и прозвали сестры Мефистофелем, а меня Фаустом. Но Гретхен (Катин В. — Катенька Вельяшева. — М. К.), несмотря ни на советы Мефистофеля, ни на волокитство Фауста, осталась холодною: все старания были напрасны. Мы имели одно только удовольствие бесить Ивана Петровича (Вульфа, двоюродного брата Алексея Вульфа, тридцатилетнего местного помещика, влюбленного в Катеньку Вельяшеву. — М. К.); образ мыслей наших оттого он назвал американским.

И еще одно стихотворение. Оно здесь для того, чтобы, прочитав о пушкинских картах, женщинах, балах, пирах, мы ни на секунду не забывали, КТО ТАКОЙ ПУШКИН. Один из величайших творцов мировой культуры, сверхгений, человек невероятной глубины. Подлинное имя России.

Запись в дневнике, сделанная Пушкиным 9 апреля 1821 года: «Утро провел с Пестелем; умный человек во всем смысле этого слова. Mon coeur est materialiste, говорит он, mais ma raison s’y refuse. Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. Он один из самых оригинальных умов, которых я знаю» (в переводе на русский французского предложения — «Сердцем я материалист, но мой разум этому противится»).

Пестель, поэт и Анна
Там Анна пела с самого утра
И что-то шила или вышивала.
И песня, долетая со двора,
Ему невольно сердце волновала.
А Пестель думал: «Ах, как он рассеян!
Как на иголках! Мог бы хоть присесть!
Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.
И молод. И не станет фарисеем».
Он думал: «И, конечно, расцветет
Его талант, при должном направленье,
Когда себе Россия обретет
Свободу и достойное правленье».
— Позвольте мне чубук, я закурю.
— Пожалуйте огня.
— Благодарю.
А Пушкин думал: «Он весьма умен
И крепок духом. Видно, метит в Бруты.
Но времена для брутов слишком круты.
И не из брутов ли Наполеон?»
Шел разговор о равенстве сословий.
— Как всех равнять? Народы так бедны, —
Заметил Пушкин, — что и в наши дни
Для равенства достойных нет условий.
И потому дворянства назначенье —
Хранить народа честь и просвещенье.
— О да, — ответил Пестель, — если трон
Находится в стране в руках деспота,
Тогда дворянства первая забота
Сменить основы власти и закон.
— Увы, — ответил Пушкин, — тех основ
Не пожалеет разве Пугачев…
— Мужицкий бунт бессмыслен… — За окном
Не умолкая распевала Анна.
И пахнул двор соседа-молдавана
Бараньей шкурой, хлевом и вином.
День наполнялся нежной синевой,
Как ведра из бездонного колодца.
И голос был высок: вот-вот сорвется.
А Пушкин думал: «Анна! Боже мой!»
— Но, не борясь, мы потакаем злу, —
Заметил Пестель, — бережем тиранство.
— Ах, русское тиранство — дилетантство,
Я бы учил тиранов ремеслу, —
Ответил Пушкин. «Что за резвый ум, —
Подумал Пестель, — столько наблюдений
И мало основательных идей».
— Но тупость рабства сокрушает гений!
— На гения отыщется злодей, —
Ответил Пушкин. Впрочем, разговор
Был славный. Говорили о Ликурге,
И о Солоне, и о Петербурге,
И что Россия рвется на простор.
Об Азии, Кавказе и о Данте,
И о движенье князя Ипсиланти.
Заговорили о любви. — Она, —
Заметил Пушкин, — с вашей точки зренья
Полезна лишь для граждан умноженья
И, значит, тоже в рамки введена. —
Тут Пестель улыбнулся. — Я душой
Матерьялист, но протестует разум. —
С улыбкой он казался светлоглазым.
И Пушкин вдруг подумал: «В этом соль!»
Они простились. Пестель уходил
По улице разъезженной и грязной,
И Александр, разнеженный и праздный,
Рассеянно в окно за ним следил.
Шел русский Брут. Глядел вослед ему
Российский гений с грустью без причины.
Деревья, как зеленые кувшины,
Хранили утра хлад и синеву.
Он эту фразу записал в дневник —
О разуме и сердце. Лоб наморщив,
Сказал себе: «Он тоже заговорщик.
И некуда податься, кроме них».
В соседний двор вползла каруца цугом,
Залаял пес. На воздухе упругом
Качались ветки, полные листвой.
Стоял апрель. И жизнь была желанна.
Он вновь услышал — распевает Анна.
И задохнулся:
«Анна! Боже мой!»
Давид Самойлов