Внучка - Шлинк Бернхард. Страница 9
Он не стал читать дальше. И снова несколько недель не заходил в комнату Биргит. Он ждал, когда время заживит рану, нанесенную ее смертью, но рана не заживала. Утром он уходил в магазин, а вечером возвращался домой, ел обычно либо все тот же рис с курицей из микроволновки, либо, когда забывал его купить, пиццу у итальянца на углу, по воскресеньям заставлял себя выходить на прогулку, а если шел дождь, отсиживался в кинотеатре, несколько раз принимал приглашения своих озабоченных его состоянием сотрудников на семейный ужин, по вечерам, за чтением очередной новинки, пил больше, чем прежде. Кончилась весна, наступило грозовое лето. Ему нравилось смотреть из окон магазина на черные тучи, на взметаемые ветром клубы пыли вперемешку с листьями и бумажками, бежать домой под проливным дождем, сквозь гром и молнии, промокнуть до костей, продрогнуть, а потом согреться под горячим душем – все это оказывало на него благотворное действие. А когда, вытершись после душа и надев махровый халат, он ходил по квартире, в голове у него мелькало: «Еще не погасла в тебе, старый мерин, искра жизни!»
Как-то раз вечером он вдруг почувствовал полное безразличие к судьбе Эвридики. Он много выпил, и в нем вдруг вскипел гнев на Биргит, гнев, в который превращается скорбь, которая больше не может терпеть свое бессилие. Этот эгоцентризм, эта беспощадность, это ослиное упрямство, это вечное нытье! Почему он всегда должен был ей угождать, терпеть все эти ее порывы и взрывы, убирать ее блевотину?
Качаясь и держась за стену, он поднялся по лестнице в комнату Биргит, грузно опустился на стул перед письменным столом и принялся читать. Но он был пьян, а текст оказался сложным, у него стали слипаться глаза. Взяв рукопись с собой, он пошел вниз, споткнулся на лестнице, с трудом удержался на ногах, но выронил бумаги, и они разлетелись во все стороны, усыпав ступени и пол в прихожей.
Утром он собрал их. Эвридика была потеряна. Но теперь это уже не имело значения. Он опять поднялся с рукописью в комнату Биргит, сел за стол и начал читать.
Суровый Бог
Что было бы со мной, если бы я осталась? Если бы не встретила Каспара, не влюбилась в него, не решила связать с ним свою жизнь? Если бы мне не пришла эта мысль, это понятие – «уйти», если бы я знала только его антоним – «остаться»?
На комоде стояло фото отца в серебряной рамке с черной траурной полосой над нижним правым углом. На петлице мундира – череп и кости. Маленькая девочка смотрела снизу вверх на фото, на это приветливое крепкое лицо, на добрые, излучающие тепло глаза, и с болью думала об отце, не вернувшемся с войны. Не вернувшемся с войны? Нет, он был здесь и каждый день требовал самодисциплины, верности долгу и выдержки. Так говорила мать. Еще она говорила, что он был героем, о чем сейчас лучше помалкивать, хорошим мужем и хорошим отцом. Это лицо грозно возвышалось над маленькой девочкой, оно возвышалось над ней, когда она выросла. Где бы она ни была, оно стояло у нее за спиной, куда бы ни пошла, оно следовало за ней по пятам, бросало на нее свою тень. Тень смерти.
Девочка переворачивала фото лицом вниз, но отец снова поднимался, снова вставал за ее спиной, снова бросал на нее свою тень. Тень мрачного прошлого. Девочка хотела стать частью новой эры. В которой люди, боровшиеся с ее отцом и освободившие страну, создавали новую страну и нового человека. Заслуживала ли эта девочка, окутанная тенью прошлого, быть новым человеком в новой стране? Может быть. Если она выдержит испытание, если станет кроткой и послушной.
Я старалась. Если бы я осталась, продолжала бы я стараться и дальше? А если бы мои старания не принесли результата? Я обвинила бы в этом себя? Потому что носила на себе печать прошлого? Потому что новая эра не могла быть виновна в моей неудаче? Потому что новая эра – это добрая эра?
Если бы в один прекрасный день я окончательно убедилась, что наш корабль идет неверным курсом, что задачи, которые нужно решать, ложны, а все старания бессмысленны, – я и тогда не восстала бы против этой «новой эры»? И она так и осталась бы для меня «доброй эрой»? И я бы вместе с другими продолжила ткать этот мягкий, заглушающий все звуки ковер лживых надежд? Экономика новой страны в упадке, зато в ней покончено с ненавистным игом частной собственности, она обеспечивает каждого всем необходимым, гарантирует каждому работу и никого не эксплуатирует. Культура новой страны застыла, окаменела – вожди поседели в борьбе со злом, не согнулись перед врагами, а то, что не гнется, должно застыть, окаменеть. Вожди новой страны не доверяют гражданам; недоверию их научила борьба, а научившись ему однажды, они уже не могут от него освободиться. Если они не могут привести нас в светлое будущее так быстро, как нам бы этого хотелось, то мы обязаны проявить по отношению к ним как минимум уважение и терпение. Мы не имеем права вырывать у них из рук факел. Наш долг – помочь им нести его, пока они, обессилев, сами не отдадут его в наши руки. И тогда все будет зависеть от нас – пойдем ли мы дальше, достигнем ли цели, завершим ли строительство.
А мое чувство вины, связанное с тенью отца, не позволявшее мне противиться всему этому? Неужели оно не позволило бы мне и элементарного честолюбия? Неужели я удовольствовалась бы малым – работой библиотекарши или делопроизводителя? А если бы эта библиотека, или контора, или фабрика выжила после объединения, я бы адаптировалась к новым законам, к новой технике и к новому начальству и в то же время продолжала скорбеть о старых несбывшихся надеждах? О моей прежней маленькой стране, которая хотела стать новой страной для новых людей? Обо всем, что могло бы свершиться, если бы… не знаю что, но что-то ведь должно было быть, ведь должно же было все получиться как-то иначе, лучше…
Нет, не так. Я была не такой уж маленькой, глупой и послушной. Я не осталась девочкой, окутанной тенью прошлого. Я избавилась от власти фото с траурной лентой, оставила позади тень отца и слова матери. Я поверила в новую эру, которая рождает новую страну и нового человека, и в свое право быть этим новым человеком в новой стране. Я старалась всячески способствовать тому, чтобы новая эра стала светлой эрой. Я всегда была кроткой. Но не всегда послушной.
Если бы я поняла, что экономика в упадке, что инициативу и творческую фантазию душат, что руководство страны строго контролирует граждан, что корабль идет неверным курсом, что поставленные задачи ложны, а все старания бессмысленны, я бы не восстала против новой эры. Но я бы надеялась, что факел вырвут из рук старых вождей и отдадут в молодые руки. Я бы по-прежнему верила в цель, но искала бы другой путь. Весной 1968 года я бы решила, что пражские события и есть тот самый путь, в 1985–1986 годах приняла бы за него перестройку Горбачева в Москве. Наконец, в ноябре 1989 года приветствовала бы Берлинскую весну и немецкую надежду на гласность и перестройку.
Как бы я жила при всех этих перипетиях? Сделала бы карьеру – в какой-нибудь школе, в каком-нибудь издательстве или культурном, а может, научном учреждении? Потом встала бы им поперек горла, нажила себе кучу проблем, загремела на два-три года на производство? Нашла бы в конце концов свою нишу, как это сделали многие? Мне нравились иностранные языки, девочкой я переписывалась с казахским школьником. Я могла бы выучить казахский язык и переводить казахскую литературу на немецкий, а параллельно писать стихи. Неплохая жизнь? Вполне возможно, я благополучно жила бы в своей нише, в спокойствии и печали, а в ноябре 1989 года даже смогла бы стать счастливой.
Но в 1990 году и Берлинская весна, и гласность, и перестройка в Германии тоже кончились. И про «нишу» в 1990 году тоже пришлось бы забыть. Казахская литература в немецком переводе никому была бы уже не нужна, маленькое издательство, которое печатало бы мои стихи, обанкротилось бы, а дом в Пренцлауерберге, в котором я снимала бы дешевую квартиру, купил и превратил бы в элитарное жилье какой-нибудь инвестор. Что бы я тогда делала? Перебралась бы в Марцан [11] и стала бы жить на социальную помощь?