Крепостной Пушкина (СИ) - Берг Ираклий. Страница 27
— Это настолько просто, — наконец подвёл итог Пушкин, — что гениально. И где это поют, у нас в Нижегородчине? А я и не знал?!
Стёпе всё же удалось понемногу успокоить барина, напоминая, что у них ещё есть дела. Тот внял, бережно сложил листок и спрятал в карман сюртука.
— Что там ещё?
— Подарки, барин. Детям, под ёлку. И не только детям.
— Давай.
Какие именно подарки припас Степан, поэт не знал. На том настоял сам Стёпа, и барин после недолгого сопротивления сдался, попросив лишь не шутить чрезмерно. Степан не очень представлял, как можно особенно шутить с детьми, старшей из которых не исполнилось и двух лет, но промолчал.
Отдельно красовались вазы с персиками и мандаринами. Персики — потому, что их любил Пушкин; мандарины — потому, что без мандарин праздник не праздник, как пояснил Степан.
— Тебе лишь бы тратить, — шутливо заметил хозяин своему крепостному (тот отчего-то закашлял в кулак), — дорогие, небось?
— Девять рублей кучка, в кучке три штучки.
— Однако!
— И вот ещё что, барин, я тут это... вам. Вот, — мужик выложил на стол стопку странных картонок.
— Боже мой, Стёпушка, что это?!
В руках у него была сложенная вдвое плотная бумага с красивым рисунком рождественской ели, украшенной почти как стоящая перед ними. Сверху шла надпись «С рождеством!». Раскрыв, Пушкин прочёл: «Милостивый государь! Поздравляя Вас с Рождеством, от всей души желаю Вам всего хорошего в жизни и молю Бога о продлении Ваших дней, с продолжением которых несомненно связано и всеобщее благополучие».
Внизу были выведены собственная, Пушкина, строка «Пока сердца для чести живы» и, чтобы совсем не оставалось сомнений, его инициалы и фамилия.
— Открытка, барин.
— Открытка? А... объясни.
— Удобно. Всем нужно поздравлять с разными праздниками многих людей. А так — взял открытку, подобрал нужную по празднику или случаю какому, выбрал понравившиеся узор и текст, подписал да отправил.
— Красиво. Но я здесь при чём? Эта строка вот.
— Экий вы непонятливый, барин, то ведь ваша мануфактура их производит и продаёт, — заявил хитрец.
В течение следующих нескольких минут поэт узнал, что является владельцем «небольшого, но прибыльного предприятия», «мануфактурки», которая и создаёт подобные картонки. Себестоимость продукции («Где он всё-таки учился?» — в очередной раз подумал Пушкин, но перебивать не стал) составляет семь копеек медью, а продаются они по пятнадцать.
— Продаются? — уловил главное Александр.
— Четыре дня уже как. И хорошо продаются, доложу вам. Первые дни ещё ничего, а вот со вчера словно плотину прорвало.
— И сколько же этих картонок ходит сейчас по рукам?
— Пятьдесят тысяч, Александр Сергеевич. Весь запас, что был подготовлен. Всё продано.
— Сколько?!
— Ну а чему вы удивляетесь, барин? Просто, недорого и удобно. Всем удобно, не только барам — и купцы берут десятками, и крестьяне. Ещё пятьдесят тысяч на Новый год заготовлено, завтра продажи начинаются. И сто тысяч ко дню Крещения.
— А слова-то мои зачем здесь?
— Эх, барин, вы позволите начистоту?
— Давай.
— Голова у вас — умища необъятного. Но вы совсем ничего не смыслите в коммерции. Позвольте уж — так и вам будет лучше, и мне.
Пушкин призадумался.
— Вот что, Степан, — произнёс он после долгого молчания. — В дела твои я лезть не стану, как и условились. Но вот подпись моя — то другое. Если решишь ещё что такое, то сперва показывай. Так будет лучше и мне, и тебе.
Утром барская квартира напоминала потревоженный улей, то же творилось почти во всех квартирах и домах города. Заканчивался пост, ограничения в еде снимались, а рождественский стол обязан был быть изобилен. Торговые лавки, переполненные товаром разного уровня цен и свежести, делали выручку. Во все концы города люди тащили гусей, поросят, рыбу, сладости, вкуснейшую икру, фрукты — всё, что навезли бесчисленные телеги купцов и крестьян. Открывались ярмарки, начинались поздравления, праздничное настроение заполняло собою всё, и уже к полудню весь Санкт-Петербург казался одной большой ярмаркой, даже традиционно строгий центр. Уличная торговля пользовалась спросом как никогда в году — не только обычный люд, но и многие чиновники, младшие офицеры и просто публика во фраках позволяли себе купить у разносчика несколько пирогов, миску вкуснейшей гречневой каши, выпить стакан чаю с колотым куском сахара вприкуску. Прямо на улицах, в специально разрешённых местах выступали циркачи, фокусники, скоморохи, музыканты, шуты. Дворники ещё затемно набросали как можно больше снега на проезжие части улиц для создания максимально плотного и твёрдого покрытия, и теперь по улицам неслись развесёлые тройки с бубенцами и колокольчиками. В эти дни город показывал, что, несмотря на собственное происхождение как изначально европейского, во многом заграничного по стилю, обилие иностранцев и предпочтения высшей знати, он был истинно русским по духу и умел праздновать так, как умеют только в России.
Если бы Пушкин Александр Сергеевич мог окинуть взором все улицы и улочки столицы, то тотчас непременно изумился бы, обнаружив несколько десятков странных лавок с надписью «Шаурма и точка», в которых сновали мужики из его деревень и предлагали петербуржцам неведомое ранее угощение, сразу получившее повышенный спрос. И что на вывесках тоже присутствуют его инициалы и фамилия.
Нева достаточно замёрзла и от Благовещенского моста до Литейного была заполнена гуляющими людьми, развлекающимися аттракционами и балаганами, среди которых тоже были неведомые ранее предложения веселья и не обошлось без участия скромного управляющего болдинским имением.
Этого поэт ещё не знал, поскольку находился в куда более интересном месте — ожидая начала кулачных боев у моста Александра Невского. Среди участников был Степан с целой бригадой кистенёвцев, полторы дюжины которых сейчас разминалось на краю импровизированной фаланги нижегородцев. Противник состоял из ярославцев и давних недругов — тамбовцев, крайне упрямых по характеру и не сдающихся мужиков.
Пушкин бился об заклад за своих против аж трёх первогильдейских купцов из Ярославля, и заклад был отнюдь не мал. Хмельные уже с утра купцы выложили по пять тысяч каждый, объявив, что держат пари против любого, кто рискнёт той же суммой, и Александр, раззадоренный новостью (для него это была новость) об участии кистенёвцев, принял вызов. По совету Степана, надо признать. Теперь он с нетерпением ждал, чем окончится дело, нервно постукивая тростью о лёд. Ставка немалая, но не она так будоражила кровь, а чувство, известное любому барину, когда кто-то «из своих» состязается с кем-то из чужих.
Едва две толпы (в каждой — человек по двести) полуголых детинушек бросились друг на друга, он едва не устремился за ними.
Степановы парни бились крепко, их первый натиск вышел особенно удачным, разом продавив тех, кто бежал им навстречу. Сам Степан так и вовсе поражал сноровкой, сбивая с ног одного за другим. Пушкин почувствовал удачу. Хотелось кричать что-то ободряющее, подстёгивающее, но поэт только стискивал крепче зубы и мысленно «держал кулаки».
Бьющиеся мужики смешались, но опытный взгляд видел, что нет в том хаоса. После первого столкновения грудь в грудь бойцы норовили наскакивать по двое или трое на одного, стоило кому зазеваться. Теряющие равновесие считались проигравшими и, если могли, отползали в сторону, ожидая, чем всё закончится. Державшиеся на ногах постепенно украшались брызгами крови, своей и чужой, сбивали кулаки и теряли зубы.
Степан вёл свою команду с фланга, где они одержали победу, в центр общей свалки. Опьяняющая прелесть бешенства захватила его. Он был счастлив. Сейчас не нужно было сдерживаться, и он выплёскивал всё, что накопилось за годы неустанного самоконтроля. Пусть его нельзя было назвать непобедимым кулачником, но выручало отсутствие у местных привычки уворачиваться, многие считали подобное подлым приёмом, недостойным. «Ловкачей» не любили, презирали за мелкость души. Степану было абсолютно плевать на восприятие себя в этом ключе — скорее, он даже стремился утвердить среди крестьян именно такое. И оставаться без зубов тоже не хотел.