Крепостной Пушкина (СИ) - Берг Ираклий. Страница 44
— Не время ещё, Александр Сергеевич, — с улыбкой говорил Степан, — что мне та вольная?
— Да разве не всякий человек жаждет свободы?! — сердился поэт. — Да не всякому она на пользу. Но ты — другое дело. Как я могу держать в рабстве поэта? Безумие. Фарс.
— Некомильфо, — подсказал Степан.
— Как будут на меня смотреть? Даже сойди я вдруг с ума и вздумай кичиться тем, что у меня в рабах есть автор, которого читают в каждом приличном салоне, — одобрение одних не искупит негодования других. Кто я такой, чтобы держать тебя в цепях? Иадмон?
— Рабство, цепи — то лишь слова. И вы нарочно говорите мне их барин, чтобы позлить. Но на подобные приёмы я привит, извините.
— Привит?
— Да, как от оспы. Не действуют.
— Да почему ты не хочешь свободы?!
— Хочу, отчего же. Но на моих условиях, а они пока ещё не готовы.
— Каких ещё условиях?
— Я вам скажу, но после.
— Не понимал тебя, Степан, и не понимаю, — Пушкин развёл руками, — но ты учти одно: запомни хорошенько, что рано или поздно, и скорее рано, я просто выпишу вольную и говори там что желаешь. Хоть царю жалобу пиши с просьбой вернуть тебе крепостную зависимость. Вот подивится государь! На меня и так уже косо смотрят некоторые. Другие одобрительно. Но я не из других. Позориться я не желаю. Сам выпишу и не спрошу, так и знай.
— Ладно, ладно, Александр Сергеевич, — понимая, что Пушкин обижен, Степан примирительно поднял руки, — уговорили. Обождите маленько. Не так и долго осталось ждать. Как буду готов — сразу обрадую. Договорились?
— Ладно. Господь с тобой. Делай, как знаешь. Но смотри — не затягивай.
На том и порешили. Барин не напоминал крепостному об обещанной вольности, мысленно уже считая его свободным, тот же делал вид, что всё по-прежнему.
В действительности Степана держали два обстоятельства, изложить которые он планировал в день получения вольной грамоты, отчего и подгадывал срок. Сейчас же, как, впрочем, и всегда, он и без грамот чувствовал себя более свободным, чем многие дворяне, стиснутые процветающим в те годы чинопочитанием. В чём-то Степан их понимал.
Чин — основа всего. Кто первый, кто второй, а кто десятый. Кто кому и как кланяется, кто дорогу уступает. Даже в церкви чин означал место человека. Вышла девушка замуж, к примеру, дочь генерала да за поручика, её место в церкви и сменилось. То с папенькой стояла в первом ряду, а то с мужем в хвосте. Важное дело!
Степан отчётливо сознавал, что воля здесь весьма эфемерна, и как свободный крестьянин он не особо продвинется в статусе. Купечество тоже его не прельщало.
— Так для чего же ты платил всем этим швеям да портным, и в магазины полные суммы?
— Недопонял, Александр Сергеевич. А как можно ещё?
— Ну дал бы им четверть, много — треть, и довольно.
— А прочее?
— Что прочее?
— Когда платить? Я долги не люблю, барин. К чему их копить?
— Полностью оплачивают подобное или князья, или идиоты, дорогой Стёпа. Ты не князь, надеюсь, но и не дурак. Тоже надеюсь.
— Не понял. Поясните, ваше превосходительство, окажите милость, — Степан нутром почуял, что где-то дал маху, и нахохлился.
— Видишь ли, в чём дело, — начал Пушкин, вновь обращая на своего крепостного взгляд зоолога, обнаружившего неизвестную науке бабочку, — никто и никогда в высшем свете не платит за всё это столько, сколько объявлено. Из тех, кто вообще считает деньги, конечно же.
— Как это?
— Так. Тебе говорят — тысяча. Ты даёшь триста. Это называется задаток. И забываешь об остальном. Всё.
— Да как такое быть может?
— Элементарно. Я ведь понятно объясняю. Даёшь треть. Забываешь.
— Но ведь долги накопятся.
— Конечно. Когда они накопятся до некой приличной суммы, скажем, тысячи две, то о ней можно вспомнить. Даёшь ещё четыреста. И забываешь.
— И сколько так будет длиться?
— Всегда, покуда существует свет. Можно, впрочем, поменять поставщика, если кредитор становится чрезмерно назойлив. Как ты можешь того не знать, если сам торгуешь?
— Я больше с простыми людьми... Погодите! Но отдавать всё равно придётся, пусть частями. В чём смысл?
— Смысл, любезный управляющий, заключён в том, что всё отдавать не придётся. Долг может гулять десятилетия, передаваться по наследству и никогда не быть отдан.
— Но ведь это нечестно?
— А требовать триста рублей за то, что стоит сто, честно? — возразил Александр. — Все потому и задирают цены, что знают, сколько получат в действительности.
— Но долги...
— Это не долги, это одолжение.
Степан только хлопал глазами.
— И что же, — спросил он, — не платить?
— Можно и платить, мой уважаемый ведущий дела, если хотите платить за других. Но кажется мне, что всех твоих денег станет недостаточно, если ты продолжишь одевать весь Петербург.
Степан стоял столбом и молчал. Незнание реалий вновь подвело его, и вместо воображаемой порки барина за расточительство супруги он сам получил отлуп. «Надо признать — он хороший муж.» — поставил себе галочку управляющий.
— Кстати, раз уж мы заговорили о долгах, как скоро ты сможешь предоставить оброк за этот год, Стёпушка? — Пушкин закончил рассматривать управляющего, должность которого он при всех идеях о свободе брата-поэта надеялся сохранить, и стал странно играть пальцами по поверхности стола.
— Когда угодно, ваше превосходительство! — напрягся Степан. Свойство барина говорить самые ужасные вещи наиболее мягкими интонациями он уже выучил.
— То есть в любой день? — уточнил Пушкин.
— Да.
— То есть хоть завтра? — продолжал допытываться Пушкин.
— Да хоть сегодня, барин, — столь же мягко, копируя Александра, ответил Стёпа, — неужели что-то произошло?
— Сущие пустяки, Стёпушка. Небольшой долг.
— Долг?
— Увы. Причём долг чести.
«Вот так и знал! — мысленно охнул Степан. — Продулся в карты наше всё. Опять!»
— Долг чести — вопрос серьёзный, ваше превосходительство, — сказал он иное, приняв надлежащий ситуации строгий вид, — насколько я понимаю, сии долги есть наиважнейшие и наиглавнейшие?
— Ты совершенно правильно всё понимаешь, братец.
— И как велик этот долг?
— Довольно велик, признаю честно. Я немного увлёкся. Как раз сто тысяч.
— Вы серьёзно, Александр Сергеевич? — услышал Степан свой враз охрипший голос.
— Я никогда не шучу, когда дело касается чести, — холоду в голосе Пушкина могли бы позавидовать сковавшие улицы в те дни морозы.
— Но кому? Как? Александр Сергеевич, дорогой, но это же... Здесь только развести руками, право слово.
«Когда он забывается, то тянет на чиновника, только нигде не служившего», — отметил Пушкин.
— Ну вот так. Итоги дружеской попойки. Провожали твоего «друга», и так вышло.
— Петра Романовича, — нашёл силы на улыбку Стёпа, — великого человека.
— Я бы не ёрничал на твоём месте — но кажется, ты из тех людей, которых не переделать.
Безобразов категорически отказался реабилитировать Степана, упорно считая если не шпионом, то опасным мошенником, с неизвестной, но непременно дурной целью втирающимся в доверие к господам. Против Долли он идти не мог, не та фигура. Против Пушкина — не хотел. Гусару оставалось только рычать в кулак и обещать себе разоблачить «негодяя». Стёпу он видел ещё дважды и оба раза наливался кровью, недобро смотрел, но ничего не говорил. Тот в ответ вёл себя подчёркнуто почтительно и величал свирепого оппонента то «сыщиком от бога», то «недюжинным умом», а то и «великим человеком», как сейчас. Ума, впрочем, хватало не потешаться в лицо, иначе удержать гусара от возмездия не смог бы никто.
— И куда же вы столь бурно провожали своего Патрокла, ваше превосходительство?
— Ты читал «Иллиаду», Стёпушка? — насмешливо спросил Пушкин.
— «Илиаду»? — включил дурака Степан. Пушкин вздохнул и махнул рукой — ладно уж, мол, деревенский ты наш.
— А провожали мы друга нашего за границу. В Англию. По делам. Эх, живут же люди! Меня вот не отпускают.