Одноколыбельники - Цветаева Марина Ивановна. Страница 17
– Теперь я совсем как лепешка, – заворчало подо мной это мягкое.
– Женя, это ты? А я уже думал, какое-нибудь дикое животное! Где все вещи?
Женя молчал.
Я принялся шарить вокруг себя: вот самовар, вот, должно быть, варенье. (Хорошо, что я упал на Женю!). Вот подсвечники.
– Женя, давай зажжем!
– Давай! – смягчился он.
Я засунул руку в правый карман – пусто; так же дело обстояло и с левым.
– У тебя есть спички?
– Я их, кажется, в кладовке оставил.
– Как же мы зажжем свечки?
– У нас свечек нет, только подсвечники.
Мы вздохнули.
– Скоро полночь? А то мне надоело, – сказал Женя.
– Скоро. Послушай, кажется, начинается.
– Ну ее! Я и так весь мокрый.
Он стучал зубами, как в лихорадке.
– Давай пока пить чай! – предложил я.
– У нас нет угля, нет спичек, нет сахара и нет чая и самовар без крана. Я еще в кладовке видел.
– Тогда начнем варенье.
Я стал отыскивать в темноте банку. Но, увы, сквозь плохо завязанную после опробования бумагу вылилось на землю почти все варенье. Лить оставшееся прямо в рот? Доставать его с донышка пальцами? Я попробовал утешить Женю тем, что от малинового варенья мы могли бы умереть и что в нем, наверное, осы, – но он оставался мрачным.
Деревья глухо шумели; мерцающее звездами небо, казалось, вот-вот брызнет на нас серебряным дождем; на зубчатом краю ямы тихо покачивались тоненькие стебли травы.
Так вот она – ночь! Так вот о чем пела Люся: «Ночи безумные, ночи бессонные».
Безумные – потому что ночью все другое: и небо, и деревья, и голос; бессонные – потому что от всего этого нельзя уснуть.
А мы? Что мы делали? Вечером нас укладывали спать, утром будили… И мы ничего не знали. Как же я теперь буду спать? Детская, голубые одеяла, календарь у двери – как все это далеко.
– Женя, ты спишь?
– Нет.
– Тебе хорошо?
– Да.
– Мы каждую ночь будем не спать?
– Каждую.
Значит, и он все понял. Милый Женя!
Какие мы были глупые весь день! Своровали у Василия ключ, стащили самовар, самую большую колбасу (кстати, где она?), целую груду всякой дряни… Неужели мы завтра снова будем такие?
Да, озеро! Сейчас, наверное, часа два ночи, – вода «выступает из берегов» ровно в полночь. Так сказала старшая сестра. Значит, озера не будет? Сколько звезд!
– Женя, мы везде будем, когда вырастем?
– Везде.
– А на Неве будем?
– Будем.
У нас обоих стучали зубы, как тогда, зимой, перед корью. Но совсем не холодно, нет – тепло, легко. Хочется страшно много говорить или петь. Что мы будем петь? Ах, конечно Люсину песню!
«Ночи безумные, ночи бессонные.
Ночи, последним огнем озаренные»…
Как громко звучат в темноте наши голоса! Днем, когда мы поем, почти ничего не слышно. Люся говорит, что это не пение, а комариный писк. Послушала бы она теперь!
– Женя, давай сначала.
«Ночи безумные, ночи бессонные»…
Мы так будем петь всю ночь, всю жизнь. И всегда будет такое небо, и всегда будут шуметь сосны. Всегда. Всегда.
– Какая вода, Кира?
– Я не знаю.
– Ты сказал – «вода»…
– Я ничего не сказал.
– Нет! – и в Женином голосе страх, – я очень хорошо слышал, ты сказал – «вода». Может быть, это наводнение?
– Нет, нет, не бойся, – никакого озера не будет. Это все «так» было.
– Это все «так» было, – тихо повторяет Женя. – «Так» было, «так» было…
О том, что было той ночью в озере, мы никому не сказали – не сумели.
Но всегда, слыша Люсину песню, мы с улыбкой переглядывались. – Теперь мы понимали.
Почему мы не сделались ангелами
Против нашего дома стояла голубая церковка с тремя куполами.
Когда я по вечерам, после шумных утомительных игр, подходил к окну и глядел на нее, голубую и златоглавую, мне всегда становилось грустно, – точно я не сделал чего-то очень важного, без чего нельзя жить. С угасанием куполов угасала и грусть; но на следующий вечер она возвращалась снова, и снова я чувствовал необходимость что-то вспомнить.
Эту грусть я называл «тоской по церкви».
В один из таких вечеров, когда небо особенно нежно синело сквозь кисейную занавеску и по всему городу звонили колокола, я понял, что нужно быть святым.
Я сейчас же сказал об этом Жене.
Тот, не подготовленный «тоской по церкви», сначала удивился.
– Дети не бывают святыми, – грустно сказал он после моего рассказа. – Святые – старики. Я видел одного святого: он стоял на камне, в лесу, у него была белая борода и вместо рук – одни кости. Я не хочу быть святым.
– На картинке он старик, а когда он был маленьким, у него было лицо, как у тебя, и руки такие же. Только о нем никто еще не знал, потому что нет такой картинки. Я хочу быть святым. Почему ты не хочешь?
– Кости, – коротко ответил Женя.
– Я тебе уже говорил, что это у старых святых. Разве ты старый? Подумай, Женечка, как хорошо будет! У нас вырастут крылья, – нет, это у ангелов крылья. Может быть, ты будешь ангелом?
– Ангелом – да. У меня через плечо будет бархатная сумочка со звездами. Я буду лететь и бросать их. Самым хорошим – золотые, не совсем хорошим – серебряные, а плохим – грязные, черные, прямо на голову.
– Я тоже буду ангелом.
– Видишь, обезьяна! Сам предлагал мне какие-то кости. Ну, все равно, – будет два ангела. Давай делать звезды.
От прошлогодней елки осталось несколько листов золотой и серебряной бумаги, хранившихся в ящике на чердаке. Несмотря на запрещение Fräulein ходить на чердак одним, мы, не теряя времени, туда побежали.
На чердаке было темно и пахло старьем и крысами. В разбитое слуховое окошко сияли настоящие звезды.
Побродив по всему чердаку, поглядев на освещенные окна соседнего дома и черный сонный двор, мы достали бумагу и вернулись в детскую. Там уже горела лампа, и на столе стояло в больших кружках вечернее молоко.
При виде его мы переглянулись.
– Ты о чем подумал?
– А ты о чем?
– Что скоро мы уже не будем пить всякую гадость.
– Я тоже…
Но кружки с синими цветочками ждали, ждали и жирные пенки. Размазав последние по столу и героически опрокинув первые, мы принялись за дело.
Звездочка раз, звездочка два, звездочка три – три великолепных золотых звезды. Звездочка раз, звездочка два, звездочка три – три великолепных серебряных звезды. Счастье шестерых человек обеспечено – трех хороших и трех не совсем.
Скрипели ножницы, разгорались лица и тщеславные желания перегнать друг друга. Наконец от четырех листов остались только два куска – как раз на две звезды. Женя великодушно взял серебряный – очевидно, люди «не совсем» были ему больше по сердцу.
– Кончили! – с триумфом воскликнул он, разгибая последнюю звезду.
Я поднял глаза со своей и с жадностью впился ими в Женину.
– Это не звезда! – насмешливо бросил я. – Это… георгиевский крест!
Действительно, последняя звезда имела вид снятой не с неба, а с груди какого-нибудь севастопольского героя.
– Что ж, что крест? – возразил Женя. – Разве крест плохо? У дяди Володи тоже крест. Я очень рад, что крест.
– Кому же ты его бросишь?
– Никому не брошу, – себе!
В следующую секунду он уже горел в Жениных волосах.
– Ты даже не умеешь носить его, – сказал я, – нацепи его на грудь.
Женя, уважавший мои знания в военном деле, беспрекословно повиновался.
– Теперь ты офицер. Господин офицер, расскажите-ка мне об осаде Севастополя.
– Сначала отдай мне честь!
Я приложил правую руку к виску. Женя небрежно повторил это движение и начал:
– Я был в городе с самого начала осады и защищал его до последней капли крови. Когда все спали, я смотрел в подзорную трубу и стрелял из пушек во врага. Меня все любили и уважали больше, чем всех генералов вместе. Скоро в крепости начался голод, – ели мышей и крыс. Тогда я оделся французом и достал у врагов припасов. Несколько раз в меня стреляли из самой большой пушки. Я, как увижу ядро, сейчас перекрещусь и дуну в него – оно и полетит обратно, прямо в голову врагу. Но раз я не успел, – ядро попало мне в ногу и оторвало ее. Тогда главнокомандующий созвал всех солдат и сказал: «Смотрите на этого молодого человека – он младше всех и уже без ноги. За это я ему дам Георгиевский крест». Все солдаты закричали ура, и главнокомандующий нацепил мне вот этот крест. Если ты когда-нибудь поедешь в Севастополь, пойди к Графской пристани и посмотри на памятник Нахимову. Нахимов – это я![16]