Одноколыбельники - Цветаева Марина Ивановна. Страница 66
В последнем случае боюсь не за себя. Марина слепа совсем именно в той области, в которой я м. б. даже преувеличенно зряч. Потому хочу, чтобы узел распутался в тишине, сам собою (это так и будет), а не разорвался под ударами урагана.
О добровольчестве[175]
Добровольчество. «Добрая воля к смерти» (слова поэта)[176], тысячи и тысячи могил, оставшихся там, позади, в России, тысячи изувеченных инвалидов, рассеянных по всему миру, цепь подвигов и подвижничеств и… «белогвардейщина», контрразведки, погромы, расстрелы, сожженные деревни, грабежи, мародерства, взятки, пьянство, кокаин и пр., и пр. Где же правда? Кто же они или, вернее, кем были – героями-подвижниками или разбойниками-душегубами? Одни называют их «Георгиями», другие – «Жоржиками».
Я был добровольцем с первого дня, и, если бы чудо перенесло меня снова в октябрь 17 года, я бы и с теперешним моим опытом снова стал добровольцем. Позвольте же мне – добровольцу – на вопрос «где правда?» дать попытку ответа.
Как зародилось добровольчество?
Незабываемая осень 17-го года. Думаю, вряд ли в истории России был год страшнее. Не по физическим испытаниям (тогда еще только начинались), а по непередаваемому чувству распада, расползания, умирания, которое охватило нас всех. Дуновение тлена становилось все явственнее. Дорастерзывали и допродавали. Говорить разучились, вопили.
В ушах – грохот, визг, вопли, перед глазами – ураган, обернувшийся каруселью, а в сердце – смертное томление: не умираю, а умирает.
Это и было началом. Десятки, потом сотни, впоследствии тысячи, с переполнившим душу «не могу», решили взять в руки меч. Это «не могу» и было истоком, основой нарождающегося добровольчества. – Не могу выносить зла, не могу видеть предательства, не могу соучаствовать, – лучше смерть. Зло олицетворялось большевиками. Борьба с ними стала первым лозунгом и негативной основой добровольчества.
Положительным началом, ради чего и поднималось оружие, была Родина. Родина как идея – бесформенная, безликая, не завтрашний день ее, не «федеративная», или «самодержавная», или «республиканская», или еще какая, а как неопределимая ни одной формулой и необъемлемая ни одной формой. Та, за которую умирали русские на Калке, на Куликовом, под Полтавой, на Сенатской площади 14 декабря, в каторжной Сибири и во все времена на границах и внутри Державы Российской, – мужики и баре, монархисты и революционеры, благонадежные и Разины.
Итак – «За родину, против большевиков!» – было начертано на нашем знамени, и за это знамя тысячи и тысячи положили душу свою, и «имена их, Господи, ты един веси!»
О завтрашнем дне мы не думали. Всякое оформление, уточнение казались профанацией. И потом, можно ли было думать о будущем благоустройстве дома, когда все усилия были направлены на преодоление крышки гробовой. Жизнетворчество и формотворчество казались такими далекими во времени, что об этом мы, добровольцы, просто и не говорили.
С этим знаменем было легко умирать, – и добровольцы это доказали, – но победить было трудно.
Прежде всего и с самого начала мы не обрели народного сочувствия. Добровольчество ни одного дня и часа не было движением народным. С московских кровавых октябрьских дней до последнего Крыма мы ратоборствовали, либо окруженные равнодушием, либо, и гораздо чаще, – нелюбовью и ненавистью (исключение – казаки, но на то были причины особые).
Народ требовал достоверностей, мы же от достоверностей отворачивались. Мы предлагали умирать за Родину, народ вожделел землю. Отсюда большая народность даже «махновщины» с лозунгом – «За землю, за мужиков, против большевиков, буржуев, помещиков», и ненародность добровольчества с нашей «единой и неделимой».
О помещиках мы забыли, но они не забыли нас. Белая идея начала обрастать черной плотью. Мы бежали достоверностей, – достоверность гналась за нами. В то время как добровольцы прорывались, истекая кровью, вперед к «единой», за их спинами и могилами жизнь оформлялась и направлялась не народом, а наросшей черной плотью добровольчества. Эта плоть также требовала достоверностей, но противоположных тем, что требовала революционная народная стихия. Тоже земля, но возвращенная прежним владельцам.
А мы назад не оглядывались. До этого ли? Вчера бой, сегодня бой, завтра бой. Вчера – смерть, сегодня – смерть, завтра – смерть. Противник дрогнул, отступает – скорей добить, скорей вперед, – туда, к Москве, там все решится, там все устроится к общей радости, к общему благу, к общему счастию.
А сзади – борьба с крестьянами, карательные отряды, порка, виселица, отбирание награбленного. В ответ – стихийная, растущая с каждым часом ненависть к нам:
– Помещики! – Баре! – Офицерье! – Золотопогонники!
От того, что ползло сзади, мы отмахивались.
– Не важно! – Временные меры! – A la guerre, comme a la guerre. («На войне как на войне» – фр.).
– Всегда так бывает! – В белых перчатках не воюют! – Вот в Москве, там… Скорей в Москву!
Разложение пошло с хвоста. Мы были окружены ненавистью. Оторванные от народа, мы принимали его равнодушие, его недоброжелательство и, наконец, его злобу как темное непонимание нашей белой цели. Мы за них, а они на нас. Черная плоть приросла крепко, мы к ней привыкли, перестали замечать ее, в ответ на равнодушие, недоброжелательство, злобу, – равнодушие, недоброжелательство и злоба же. Кто не с нами, тот против нас, – кто против нас, тот против Родины, а потому…
Идея отрывалась от земли все выше. Земля наваливалась на нас всей своею тяжестью.
И опять дух тлена, но уже над нами. С каждым днем черная плоть удушала все теснее, все сильнее захлестывало чувство злобы, мстительности, отчаяния, усталости. Мы изнывали от язв, внутренних и внешних. Малодушные отставали и опускались, сильных косила смерть, а наша цель – Москва – приблизилась, как никогда. Еще одно последнее усилие, еще раз, последний раз, напрячь мускулы духа – и мы «Обретем Единую и Неделимую».
Но яд проник чересчур глубоко. Гангрена с хвоста через центр доползла до действующих полков. Нужный мускул не напрягся, а только судорожно вздрагивал. Удар – и… сначала поползла, а потом понесла назад разложившаяся, мародерствующая, изъязвленная, озлобленная лавина. Орел, Курск, Обоянь, Белгород, Харьков, и дальше, дальше – к Ростову. Последний удар – за Дон зализывать раны.
И странно: чем хуже, чем чернее, тем сильнее гордыня. Пьяный мародер бил себя кулаком в грудь и кричал, что он доброволец; взяточник – контрразведчик, вымогатель, кокаинист, преступник – «проповедовал “Единую и Неделимую”»; начальник государственной стражи, бывший пристав или становой, от которого стонала вверенная ему округа, призывал к исполнению долга и принесению всевозможных жертв на «алтарь отечества».
На Дону не удержались. От нас отвернулись кубанцы. Ордой переплыли в Крым. Последняя отчаянная попытка. Вчерашний мародер снова пошел умирать, уже не помышляя о грабежах, контрразведчик сжался и спрятался, начальник государственной стражи присмирел. Землю крестьянам решили отдать за небольшой выкуп[177].
Но время было упущено. Там, в России, нам уже не верили. Отступающая лавина оставила после себя незабываемый след. Да и от черной плоти мы отделались лишь наполовину. Она не была изничтожена, а лишь притихла, припряталась по углам до лучшего для себя времени.
Четырехмесячная неравная борьба. Опять тысячи и тысячи могил. Смерти, смерти, смерти и… сброшенные в море, изрыгнутые Россией, добровольцы очутились на пустынном Галлиполийском побережье[178].
Год голодного томления, переезд в Болгарию, Сербию, распыление, постепенное превращение армии в «во рассеянии сущих».
Таков круг добровольчества. Я с умыслом сделал этот краткий обзор пути. Без него нельзя было бы дать ответа, чем же были добровольцы – «Георгиями» или «Жоржиками»?
Мой ответ: «Георгий» продвинул Добровольческую армию до Орла, «Жоржик» разбил, разложил и оттянул ее до Крыма и дальше, «Георгий» похоронен в русских степях и полях, «положив душу свою за други своя», «Жоржик» жив, здравствует, политиканствует, проповедует злобу и мщение, источает хулу, брань и бешеную слюну, стреляет в Милюкова[179], убивает Набокова[180], кричит на всех перекрестках о долге, любви к Родине, национализме. Первый – лик добровольчества, второй – образина его.