Другие голоса, другие комнаты. Летний круиз - Капоте Трумен. Страница 12

— Жара, — сказал Рандольф. — Пребывание с непокрытой головой на солнце иногда приводит к легким галлюцинациям. Ах, боже мой. Однажды, несколько лет назад, проветриваясь в саду, я тоже явственно увидел, как цветок подсолнуха превратился в человеческое лицо, лицо второразрядного боксера, которым я некогда восхищался, — некоего мексиканца Пепе Альвареса. — Он задумчиво погладил подбородок и наморщил нос, как бы давая понять, что с этим именем у него многое связано. Удивительное переживание настолько яркое, что я срезал цветок и засушил в книге; и по сей день, наткнувшись на него, я воображаю… впрочем, это ни к селу ни к городу. Конечно, виновато солнце. Эйми, душа моя, а ты какого мнения?

Эйми, размышлявшая над тарелкой, растерянно подняла голову.

— Нет, спасибо, мне хватит, — сказала она.

Рандольф нахмурился, изображая досаду.

— По обыкновению, далеко — срывает голубой цветок забвения.

Ее узкое лицо растроганно смягчилось.

— Сладкоречивый негодяй, — сказала она, и нескрываемым обожанием засветились ее остренькие глазки, сделавшись на миг почти прекрасными.

— Итак, начнем с начала, — сказал он и рыгнул. ( — Excusez-moi, s'il vous plait[1]. Китайский горошек, понимаете ли; абсолютно несварим). — Он изящно похлопал себя по губам. — Так о чем я ах, да… Джоул отказывается верить, что мы не привечаем духов в Лендинге.

— Я этого не говорил, — возразил Джоул.

— Разговорчики Миссури, — хладнокровно выразилась Эйми. — Наша девушка — рассадник диких негритянских суеверий. Помнишь, как она свернула головы всем курам? Не смейся, это не смешно. Иногда я задаюсь вопросом: а если она решит, что его душа вселилась в кого-нибудь из нас?

— Чья? — спросил Джоул. — Кега?

— Не может быть! — воскликнул Рандольф и засмеялся жеманно, придушенно, как старая дева. — Уже?

— По-моему, ничего смешного, — возмутился Джоул. — Он с ней страшную вещь сделал.

Эйми сказала:

— Рандольф просто фиглярничает.

— Ты клевещешь, душенька.

— Не смешно, — сказал Джоул.

Прищуря глаз и поворачивая в руке бокал с хересом, Рандольф следил за спицами янтарного света, вращавшимися вместе со стеклом. — Не смешно, боже мой, разумеется. Но история не лишена причудливости: угодно выслушать?

— Совершенно ни к чему, — сказала Эйми. — Ребенок и без того болезненно впечатлителен.

— Все дети болезненно впечатлительны, это — единственное, что с ними примиряет, — ответил Рандольф и сразу начал рассказ: — Случилось это десять с лишним лет назад, в холодном, очень холодном ноябре. Работал у меня в то время рослый молодой негр, великолепно сложенный, цвета гречишного меда.

С самого начала Джоула беспокоило что-то странное в речи Рандольфа, но только сейчас он сообразил что именно: отсутствие какого бы то ни было акцента, областных признаков; при этом, однако, слышалась в его усталом голосе едкая, саркастическая напевность, довольно выразительная и своеобразная.

— Но несколько слабоумный. У слабоумных, невротиков, преступников, а также, вероятно, художников есть нечто общее — непредсказуемость, извращенная невинность. — Он умолк, и вид у него сделался отстраненно-самодовольный, словно, сделав превосходное наблюдение, он желал еще раз посмаковать его про себя. — Уподобим их китайской шкатулке, из тех, если помните, в которых находишь другую шкатулку, а в ней еще одну и, наконец, добираешься до последней… трогаешь защелку, крышка откидывается на пружине, и открывается… — какой неожиданный клад?

С легкой улыбкой он пригубил херес. Затем из грудного кармана шелковой пижамы извлек сигарету и закурил. Сигарета издавала странный медицинский запах, словно табак долго вымачивали в настое крепких трав: по этому запаху узнаешь дом, где правит астма. Когда он собрал губы в трубочку, чтобы выдуть кольцо дыма, рисунок его напудренного лица вдруг обрел ясность: лицо состояло теперь из одних окружностей — не толстое, но круглое, как монета, гладкое и безволосое; на щеках — два ярко-розовых диска; нос, будто сплющенный злым ударом кулака; очень светлые, красивые кудрявые волосы ниспадали на лоб пшеничными кольцами, а широко расставленные женственные глаза были как два небесно-голубых мраморных шарика.

— И вот, они полюбили друг друга, Миссури и Кег, и была у нас свадьба — вся в фамильном кружеве невеста…

— Миленькая, не хуже любой белой девушки, честное слово, — вставила Эйми. — Просто загляденье.

Джоул сказал:

— Но раз он ненормальный…

— Ее всегда было трудно убедить, — вздохнул Рандольф. — Четырнадцать лет, дитя, но упрямая непоколебимо: она хотела выйти замуж — и вышла. На медовую неделю мы дали им комнату здесь в доме и уступили двор для рыбного пикника с друзьями.

— А папа… он был на свадьбе?

Рандольф и ухом не повел; только стряхнул пепел на пол.

— Но однажды, поздно вечером… — Он сонно опустил веки и провел пальцем по кромке бокала. — Кстати, Эйми помнит, что именно я сказал, когда мы услышали крик Миссури?

Эйми не могла решить, помнит или нет. Все-таки десять лет — срок немалый.

— Мы сидели, как сейчас, в гостиной — припоминаешь? И я сказал: это ветер. Я знал, конечно, что не ветер. — Рандольф умолк и втянул щеки, словно в воспоминании этом содержалась некая тонкая комичность, не позволявшая ему хранить серьезный вид. Он навел указательный палец на Джоула, отогнув большой палец, как курок. — И тогда я вставил ролик в пианолу, и она заиграла «Индейский зов любви».

— Какая красивая песня, сказала Эйми. — Грустная. Не понимаю, почему ты больше не разрешаешь заводить пианолу.

— Кег перерезал ей горло, — сказал Джоул. Паника уже вскипала, потому что он не мог следовать за беседой, принявшей странный оборот, — словно его вынудили расшифровывать историю, рассказанную на тарабарском языке, — и было противно ощущать себя посторонним как раз тогда, когда его потянуло к Рандольфу. — Я видел шрам, — сказал он, только что не выкрикнул, пытаясь привлечь к себе внимание, — вот что Кег натворил.

— А-а, да, разумеется…

— Там так, — Эйми стала напевать. — Когда зову те-ебя у-ди-да-дум-ди-да…

— … от уха до уха: погубил расшитое розами покрывало — моя двоюродная прабабка в Теннесси испортила глаза, трудясь над ним.

— Зу говорит, что он кандальник, и надеется, что его никогда не выпустят — она просила Бога превратить его в собаку.

— Ты ответь мне да-ди-ди-ди. Не совсем так пою, да, Рандольф?

— Слегка фальшиво.

— А как надо?

— Не имею понятия, душенька.

Джоул сказал:

— Бедная Зу.

— Бедные все, — сказал Рандольф, томно подливая херес.

Алчные мотыльки распластывали крылышки на ламповых стеклах. Возле печки дождь нашел лазейку в кровле и с гнетущей размеренностью капал в пустое угольное ведро.

— Примерно то же, что случается, когда сунешься в самую маленькую шкатулку, — заключил Рандольф. Кислый дым его сигареты завивался в сторону Джоула, а Джоул скромными движениями ладони направлял его в другую сторону.

— Позволил бы ты мне поиграть на пианоле, — мечтательно сказала Эйми. — Ты, наверно, не понимаешь, какое это для меня удовольствие, как успокаивает меня.

Рандольф прокашлялся и улыбнулся, отчего на щеках у него возникли ямочки. Его лицо было похоже на круглый спелый персик. Он был значительно моложе двоюродной сестры: где-то на середине четвертого десятка.

— Однако мы так и не изгнали этот дух молодого господина Нокса.

— Никакой не дух, — буркнул Джоул. — Духов не бывает — это настоящая живая женщина, и я ее видел.

— И как же она, милый, выглядела? — спросила Эйми тоном, показывавшим, что ее мысли заняты менее экзотическими предметами.

Джоулу это напомнило Эллен и мать: они тоже разговаривали с таким рассеянным видом, когда не верили его рассказам, и не перебивали только, чтобы мир сохранить. Знакомое виноватое чувство поразило, как выстрел: врун, вот что думают оба, Эйми и Рандольф, прирожденный врун, — и от испуга начал громоздить подробности: у нее были дьявольские глаза, у этой дамы, бешеные ведьмины глаза, холодные и зеленые, как дно полярного моря; копия Снежной королевы — лицо белое, зимнее, изо льда вытесанное, и белые волосы накручены на голове, как свадебный торт. Она манила его пальцем, манила…