Те, кто уходит и те, кто остается - Ферранте Элена. Страница 13

С первого взгляда меня поразила одна девушка – явно младше меня, очень красивая, с тонкими чертами лица, черными длинными распущенными волосами. Я смотрела на нее и не могла глаз отвести. Ее окружали решительно настроенные парни, за спиной, как телохранитель, стоял темноволосый мужчина лет тридцати и курил сигару. Из толпы она выделялась не только красотой, но и тем, что держала на руках младенца нескольких месяцев от роду: она кормила его грудью и в то же время умудрялась внимательно следить за спором, а иногда и сама что-то выкрикивала. Когда ребенок – из голубого одеяльца выбились наружу красные ручки и ножки – отпускал сосок, она не спешила прятать грудь в бюстгальтер, а оставалась стоять как стояла – расстегнутая блузка, припухшая грудь, хмурое лицо, поджатые губы. Потом она замечала наконец, что ребенок перестал сосать, и снова машинальным жестом прикладывала его к груди.

Вид этой девушки меня потряс. В этой шумной, душной аудитории она казалась иконой неправильного материнства. Она была младше меня, красавица, на ней лежала ответственность за ребенка. Но при этом она делала все возможное, чтобы не походить на молодую заботливую мать. Она кричала, размахивала руками, просила слова, неистово смеялась, презрительно показывала на кого-то пальцем. Несмотря на все это, ребенок был частью ее, искал грудь, потом терял ее и снова находил. Вместе они представляли собой пугающую картину, будто нарисованную на стекле, – того и гляди разобьется! Ребенок в любой момент мог выскользнуть у нее из рук, кто-нибудь мог случайно ударить его локтем по голове. Я обрадовалась, когда рядом с ней вдруг появилась Мариароза. Наконец-то! Какая она была живая, яркая, приветливая. Очевидно, они с молодой матерью были близко знакомы. Я помахала ей рукой, но она меня не заметила. Сказала что-то на ухо девушке, исчезла, появилась вновь, на сей раз среди спорщиков у кафедры. Тем временем в боковую дверь ворвалась группа людей, одним своим появлением немного утихомирив собравшихся. Мариароза подала кому-то знак рукой, дождалась ответного, взяла мегафон и произнесла несколько слов, после которых в аудитории настала тишина. В тот миг у меня мелькнуло ощущение, что гремучая смесь из атмосферы Милана, студенческих волнений и моего собственного возбуждения способна изгнать из моей головы прочно обосновавшиеся в ней тени. Сколько раз за последние дни я вспоминала человека, давшего мне азы политической культуры? Мариароза передала мегафон молодому парню, которого я не могла не узнать. Это был Франко Мари, мой любовник времен учебы в Пизе.

15

Он ничуть не изменился: тот же решительный тон, та же манера выстраивать речь: начинал он всегда с общих рассуждений, а затем – мысль за мыслью, буквально ведя публику за собой, – переходил к анализу конкретного события, раскрывая его подоплеку. Теперь я пишу это и понимаю, что очень плохо помню его внешне; в памяти сохранились только бледное выбритое лицо и короткая стрижка. Странно, что я не помню его тела, ведь на тот момент это был единственный мужчина, с которым у меня была длительная связь.

Я пробралась к Франко после его выступления; он обнял меня, его глаза горели от удивления. Но поговорить нам не удалось: кто-то уже тянул его за руку, кто-то другой бросался на него, настырно и громко что-то доказывая, будто он был в чем-то виноват. Я стояла среди этих людей, возле кафедры, и мне было страшно неловко. К тому же я потеряла в толпе Мариарозу. Однако вскоре она сама нашла меня и взяла за руку.

– Что ты здесь делаешь? – радостно спросила она.

Я не стала объяснять ей, что пропустила назначенную встречу и попала сюда случайно.

– Я его знаю, – сказала я, указав на Франко.

– Мари?

– Да.

Она вдохновенно заговорила со мной о Франко, а потом прошептала: «Они мне не простят, это ведь я его пригласила. Мы разворошили осиное гнездо!» Он должен был переночевать у нее и на следующий день уехать в Турин. Мариароза настояла, чтобы я тоже поехала. Я согласилась – прощай, отель!

Собрание шло долго, обстановка была напряженной, чтобы не сказать взрывоопасной. Мы вышли из университета, когда уже темнело. Помимо Франко к Мариарозе присоединилась молодая мать – ее звали Сильвия – и мужчина лет тридцати, которого я заметила еще в аудитории, тот самый, что курил сигару, – некто Хуан, художник из Венесуэлы. Все вместе по совету Мариарозы мы отправились ужинать в тратторию. Я успела переброситься с Франко парой слов, но их хватило, чтобы понять, что я ошиблась: он изменился. Как будто на него надели (или он сам на себя надел) маску, которая идеально копировала черты его лица, но в то же время скрывала его былое великодушие. Теперь он был сдержан, зажат, взвешивал каждое слово. Во время нашего недолгого и с виду доверительного дружеского разговора он ни разу не упомянул о наших прежних отношениях, а когда я заговорила о них и посетовала, что он перестал мне писать, он отрезал: «Так было нужно». На вопросы об университете отвечал расплывчато: я догадалась, что он так и не получил диплом.

– Я занят другими вещами.

– Какими?

Он обернулся к Мариарозе, которой, должно быть, наскучила наша беседа один на один.

– Элена спрашивает, чем я занимаюсь.

– Революцией, – весело ответила она.

– А в свободное время? – подхватила я ее иронический тон.

Хуан, сидевший рядом с Сильвией и нежно гладивший худенький кулачок ее ребенка, ответил серьезно:

– А в свободное время – подготовкой к революции.

После ужина мы все сели в машину Мариарозы и поехали к ней домой. Жила она в районе Сант-Амброджо, в огромной старой квартире. Как обнаружилось, у венесуэльца там было что-то типа студии – комната в страшном беспорядке, куда нас с Франко повели смотреть его работы – большие картины с изображением многолюдных, написанных с практически фотографической точностью урбанистических пейзажей, испорченные прибитыми поверх тюбиками краски, кисточками, палитрами, мисками для скипидара, тряпками. Мариароза очень хвалила его работы, обращаясь в первую очередь к Франко, мнением которого особенно дорожила.

Я наблюдала за ними и ничего не могла понять. Без сомнения, Хуан жил здесь, без сомнения, здесь же жила Сильвия, которая уверенно расхаживала по квартире со своим сыном Мирко. Сначала я подумала, что художник и молоденькая мама – пара и снимают здесь комнату, но вскоре поняла, что ошиблась. На самом деле вся забота венесуэльца о Сильвии была простой вежливостью, зато его рука часто обвивала плечи Мариарозы, а один раз он даже поцеловал ее в шею.

Сначала все долго обсуждали произведения Хуана. Франко обладал завидными познаниями в области изобразительного искусства, и его суждения отличались глубиной и меткостью. Мы увлеченно слушали его, все, кроме Сильвии: малыш, который до сих пор вел себя идеально, вдруг расплакался, и она никак не могла его успокоить. Я надеялась услышать от Франко что-нибудь о своей книге: наверняка он мог бы сказать о ней много интересного, как о картинах Хуана – кстати, о них он высказался довольно резко. Но о моей повести никто так и не упомянул. Венесуэлец, которому замечания Франко о связи искусства с социальными проблемами не очень понравились, возмущенно фыркнул, и разговор перекинулся на темы итальянской культурной отсталости, политической обстановки, последствий выборов, слабостей социал-демократии, студенчества и полицейских репрессий и того, что все называли французскими уроками. Полемика между мужчинами велась уже на повышенных тонах. Сильвия, не понимая, чего хочет Мирко, бранила его как взрослого и, расхаживая с сыном на руках по коридору или переодевая его в соседней комнате, время от времени вставляла в спор свое замечание, туманное по смыслу, но явно неодобрительное. Мариароза сказала, что в Сорбонне для детей бастующих студентов организовали ясли, и вспомнила Париж в первые дни июня – дождливый, холодный и парализованный всеобщей забастовкой. Сама она там не была (о чем сожалела), но получила письмо от близкой подруги. Франко и Хуан слушали ее краем уха, захваченные своим спором, тональность которого становилась все более враждебной.