Рябиновая невеста - Зелинская Ляна. Страница 5
И будь на месте Олинн кто-то другой, он, наверное, бросил бы этого божьего слугу умирать на той тропинке, и, может, это было бы правильно. Но ворон дал знак именно ей…
Она вздохнула, поправила притороченную к седлу сумку и окинула взглядом каменную гряду, подёрнутую понизу густым лиственничным лесом. Замок Олруд стоит на возвышении, среди скал. От него в сторону моря убегает дорога, петляя между невысоких лесистых сопок. Идёт она на северо−запад, к заливу. К самой удобной гавани на многие кварды вдоль неспокойного марейнского побережья. А на восток и юг тянутся бесконечные Великие болота Эль. Так−то жителям Олруда нечего бояться здесь, крепость хорошо защищена со всех сторон. Но смутное предчувствие надвигающейся беды медленно нарастало где−то в сознании.
Олинн чуть попридержала лошадь на вершине гряды и посмотрела в сторону Перешейка. Может Великая Эль даст ей подсказку? Ждать ли беды?
Денёк погожий, и дымка отступила, так, что видно стало далеко-далеко. И, не утопая в тумане, болота сейчас казались бескрайним изумрудным покрывалом из бархата, расшитым багровыми стежками вересковых полян, да отцветающей плакун−травой. А кое−где уже начали проглядывать и лилово−синие стрелки первых осенних ирисов.
В Илла−Марейне конец лета самое благодатное время. Тихое, ясное. Холодное течение уходит от её берегов, а на смену ему идёт тёплое, от которого зимы здесь всегда влажные и туманные. Зато в это межсезонье небо над Олрудом — бесконечная синь, и воздух чист, как слеза. Солнце ласково пригревает мшистые валуны, и хочется упасть в вересковые заросли и лежать, раскинув руки. Вдыхать ароматы спеющих ягод, хвои и густой запах прелой листвы, из−под которой прибиваются бесчисленные шляпки грибов.
Олинн вдохнула воздух полной грудью и почему−то подумала вдруг — скоро это всё закончится…
И точно в подтверждение этих мыслей, лошадь забеспокоилась, подрагивая шкурой — налетели пауты, полакомиться свежей кровью, и Олинн замахала руками, отгоняя и назойливых кровопийц и дурные предчувствия.
Некогда ей валяться среди вересковых зарослей!
Она ещё раз глянула в сторону Перешейка и пустила лошадь вниз по тропинке, пролегавшей между огромных валунов в зелёных пятнах мха и разлапистых папоротников. Нужно торопиться.
Из замка она прихватила с собой копчёной оленины, куропатку, хлеба и сыр — хватит им с Торвальдом на два дня. А монах… Вряд ли он что−то сможет есть. Уж точно не сейчас. Но если он всё-таки очнётся, то из куропатки она сварит похлёбку.
Торвальд, уезжая из замка, всё бормотал, что стоило бы сказать о найденном на болотах человеке старшему хирдману, но Олинн знала, чем всё закончится. Пошлют кого−нибудь перерезать ему глотку, да бросят в болото. И поэтому она убедила Торвальда, что от живого монаха всем будет больше пользы — он расскажет, как пробрался через Перешеек и попал сюда.
Монаха Олинн нашла там же, где они с Торвальдом его вчера и оставили. Видно было, что ночью он бредил, и пока метался в лихорадке, перевернул и кружку с отваром, и всю лежанку скомкал. На его лице крупными бисеринами блестел пот, а губы потрескались от горячки. Он шевелил ими, пытаясь произнести что-то. Олинн наклонилась и прислушалась:
Илли? Илия? Иллирия?
Но что это могло означать, она не знала.
− Н−да, плохо это всё, − Олинн осторожно опустилась рядом, дотронулась до запястья раненого — кожа просто пылала − и пробормотала сокрушённо: — Так, голубчик, ты скоро точно испустишь дух. И что же мне с тобой делать?
Может, и правда, отвезти его в замок, лекарю показать? Только вряд ли раненый выдержит такую дорогу. А замковый лекарь слишком важен и стар, чтобы тащиться сюда ради какого-то чужака.
Ночью, видимо, когда раненый метался в бреду, повязка с мазью и мхом сползла с его лица, но, как ни странно, рана сильнее не воспалилась и даже выглядела вполне прилично. Конечно, зашила Олинн её так себе, Тильда бы сделала не в пример лучше, но вряд ли для монаха ценна внешняя красота. А вот почему жар такой сильный?
Она присмотрелась внимательнее. Вчера второпях не заметила и решила, что все раны у монаха только на голове. Но сейчас, когда в своих лихорадочных метаниях он содрал с плеч кожушок, Олинн увидела сквозь одну из прорех, что на груди у него тоже виднеются воспалённые багровые полосы.
− Торвальд?! Иди-ка сюда! — кликнула она старого вояку. − Помоги мне.
− Да будет тебе возиться с ним, пичужка! Вернётся твоя ведьма и подлатает его, коль уж такая нужда. А раз не помер до сих пор, то и не помрёт, видно, такая уж воля богов, − пробурчал Торвальд, оглаживая пышные усы.
− На всё у тебя воля богов, − усмехнулась Олинн, − да что-то ты свою судьбу особо никому не доверяешь, с чего бы, а? Давай уже! Помоги! Надо его раздеть, а не о богах рассуждать. Им виднее, раз они бросили его у нас на пути. Не зря же мы его тащили сюда?!
− Ох и шебутная же ты, пичужка, − буркнул Торвальд, − всё-то тебе не сидится…
− Давай, давай, будет тебе причитать! — усмехнулась Олинн.
Торвальд приподнял монаха, и она стащила кожушок. Хотела снять и рясу, но, когда попыталась распутать завязки на груди, поняла, что ценности в этой одежде нет никакой. После стирки она, скорее всего, расползётся, если вообще её удастся отстирать. Не жалея, она вспорола ткань кинжалом. И обомлела.
− Ох, Луноликая! — прошептала Олинн, прижимая ладонь к губам.
Грудь у монаха оказалась могучей, так и не скажешь, что это божий человек. И теперь уж она точно уверилась, что тело это принадлежит берсерку, а не тому, кто просит смиренно милостыню. Ну, или раньше принадлежало. Мышцы бугрились под кожей, обрисовывая красивый рельеф, и волос на груди у него почти не было. Монах дышал бурно и хрипло, так что казалось, под рёбрами раздувается настоящий кузнечный мех. Но испугал Олинн вовсе не вид мускулистого мужского тела и этот хрип, а раны. Вся грудь монаха была исполосована так, словно его стегали толстым чешуйчатым кнутом. Широкие иссиня−красные полосы и кровоподтёки покрывали всё тело, уходя на плечи и, видимо, дальше на спину. А поверх них шло несколько глубоких рваных ран, как будто неведомый зверь прошёлся по нему когтями.
− Кто бы мог такое сделать? — полушёпотом спросила Олинн, беря в руки чистую тряпицу и подвигая плошку с отваром дубовой коры. — Может, он с кем дрался? Но с кем? И чем так можно исполосовать человека?
− Э−э−э нет, раны-то явно не боевые. А я слыхивал, что они любят себя истязать, эти святоши, − озадаченно пробормотал Торвальд, рассматривая следы на теле монаха, − то цепями себя скуют, то кнутом исхлещут, то в кандалах ходят − умерщвляют плоть, как мне один из них говаривал. Дескать, всё это зачтётся им потом в небесных чертогах. И огнём себя прижигать тоже любят, вроде как жертва плоти истинному богу.
− Да как человек может с собой такое сделать добровольно? — удивлённо спросила Олинн. — Да и чем?
− Ну, человек-то глуп, кто знает, чему их там учат в этих монастырях. Может, отваром из мухоморов поят, а то и из чёрных поганок, чтобы голову затуманило. А от поганок-то человек, что хошь, начнёт вытворять. Хошь, вон и исхлестать себя может, будто в парильне.
− Тут где-то у Тильды уксус должен быть, надо его обтереть, сбить горячку. Найди мне бутыль, − распорядилась Олинн. — А я пока раны промою. Эх, надо было ещё вчера это сделать! Что же я не догадалось−то!
Торвальд отвернулся и принялся греметь склянками, бормоча себе под нос, что всё это глупое занятие. Нашёл какую−то бутыль, понюхал, выругался и, сунув Олинн в руки, ушёл наружу, подальше от ведьминских настоек. А Олинн наклонилась над раненым, рассматривая ссадины и рубцы, и толстую цепь, на которой висело грубо сделанное солнце с ключом посередине — хольмгрег[17]. Знак принадлежности к монастырской общине. Солнце — символ истинного бога, а ключ означал самую низшую ступень — послушников. Именно они бродили по деревням, проповедуя и прося милостыню. Их главной задачей было научиться смирению, а ключ — это знак, гласящий о том, что человек открыл себя истинному богу. Олинн видела уже такие ключи у других монахов. У одного из них он был таким огромным, что оттягивал шею, но монах лишь повторял, что это для спасения его души, и что терпение — это благо.