По ту сторону - Кин Виктор Павлович. Страница 36

— Но не в этом суть. Ведь есть же какая-нибудь работа, какую я мог бы делать. Расклейка, например? Потом я мог бы пойти вместе с парнями резать провода. Вы говорили, что можно даже послать девушек. Неужели я хуже их?

Он отчаянным усилием перевёл дух и ждал ответа, заглядывая ему в глаза. «Черт побери, — думал он, — экое упрямое животное!»

Никола осторожно переступил с ноги на ногу.

— Право, не знаю, — сказал он нерешительно, — как тут быть.

Матвеев наклонился к нему.

— Вы хотите сказать, — проговорил он обидчиво, — что я никуда не годен, да?

— Я этого не говорил.

— Но вы так думаете. Я это вижу.

— Я думаю, что вам надо хорошенько отдохнуть.

— Несколько недель я лежал в кровати. Да какое вам дело? Скажите прямо — берете меня или нет?

Он начал выходить из себя. Это была его последняя ставка, и невозможно было удержать рвущийся голос.

— Так нельзя с маху решать. Да вы не волнуйтесь.

— А вы не виляйте! Это дело докторов — разговаривать о болезнях. Мне надоело тут сидеть. Если — нет, то говорите сразу.

В чёрных глазах Николы он увидел свой приговор, и ужас ударил ему в грудь, как кулак.

— Нет, — сказал Никола.

— Нет?

Кони, ломающие полынь, и ослепительные клинки, и жёлтая пыль метнулись перед его глазами. Ему стало страшно, потому что ломалось последнее, и он хватался за это последнее обеими руками.

— Может быть, все таки можно? — спросил он униженно и покорно. — Что-нибудь?

Никола покачал головой.

Тогда он взбесился. Что-то лопнуло в нём, как струна; после, вспоминая это, он мучительно стыдился своих слов. Но у каждого человека есть право быть бешеным один раз в жизни, и его минута наступила.

— Думаете, что я никуда не годен? — сказал он, захлёбываясь. — Отработался?

Это было начало, а потом он назвал Николу канальей и опрокинул стакан и заявил, что ему наплевать на все. Он хотел куда-то жаловаться и говорил какие-то ему самому непонятные угрозы. Мельком он увидел покрасневшее лицо Безайса, который сидел и перебирал край скатерти. Но остановиться уже нельзя было, и Матвеев говорил, пока не вышел запас его самых бессмысленных и обидных слов. Ему хотелось сломать что-нибудь. Он замолчал и, подумав, прибавил совершенно некстати:

— Я член партии с восемнадцатого года.

Только теперь он заметил, что все замолчали и смотрят на него. Но ему было всё равно. Э, пропади они пропадом! У него было одно желание: схватить Николу за плечи и трясти, пока он не посинеет. Никогда ещё мысль о своём бессилии не мучила его, как теперь.

Никола смотрел вниз и носком ботинка шевелил окурок на полу.

— Можете обижаться, — продолжал Матвеев, тяжело дыша. — Мне наплевать. Но я вам покажу ещё!

Никола взял его под руку.

— Знаете, что я вам скажу, — начал он тихо, чтобы другие не слышали, — вы горячий малый, но я не обижаюсь. Если вы настаиваете, чтобы я говорил с вами начистоту, то я вам скажу.

— Я ни на чём не настаиваю, — возразил Матвеев, подёргивая руку, которую держал Никола. — Это все равно. Мне наплевать.

Никола отвёл его в угол, не выпуская руки. Матвеев безразлично оглядел его плотную фигуру. Он сказал правду: ему было всё равно.

— Слушайте, паренёк, — начал Никола. — Вы коммунист. И вот у вас есть дело, которое вам поручено и которое надо во что бы то ни стало сделать. Партийное дело, понимаете? Да, кроме того, ещё и опасное. Вы будете из всех сил стараться, чтобы выполнить его как можно лучше. Так? И вот приходит человек, который говорит: возьмите меня с собой. Возьмёте вы его, если он будет вам мешать? Понимаете — мешать? Нет, не возьмёте, будь он хоть ваш родной брат. У работы свои права, и она этого не признает. То-то и оно. Если б это было моё дело, то я б вас взял. Но это дело партийное. Поэтому я вас не беру. Не потому, что я не имею права или боюсь, что вас убьют, — а потому, что вы будете мешать нам всем.

— Чем же я буду мешать?

— Чем? Очень просто. Это не игра. Там будет драка. А драться вы не можете, это же понятно. Не обижайтесь. Значит, кому-то придётся за вами присматривать. На костылях вы далеко не убежите — значит, будете задерживать других. Поймите меня и бросьте это. Вы же член партии и знаете, что такое работа.

Матвеев поёжился. Он отнял свою руку у Николы, повернулся и пошёл к двери, чувствуя, что все глядят ему в спину.

В его комнате был густой чёрный мрак, и лунный свет лежал кое-где оранжевыми пятнами. Около стола он ударился локтем, но боль отозвалась минут через пять. Добравшись до кровати, он сел, чувствуя себя ограбленным.

Так он сидел около часа, пока в соседней комнате не стихло все.

Тогда он вынул из-под подушки револьвер и, наклонившись к окну, заглянул в дуло.

— Как живём? — пробормотал он.

Дуло преданно смотрело ему в глаза. У револьвера была простая, честная душа, какая бывает у больших и сильных собак. Он выручал Матвеева несколько раз раньше, в хорошее время, и готов был выручить сейчас.

Ведь бывают случаи, когда лучше самому выйти за дверь. На что он был теперь годен — без ноги, когда даже свои обходят его? Он привык жить полной жизнью и идти впереди других, а его просят отойти в сторону и не мешать.

Он осмотрел револьвер. Было трудно пойти на это, как трудно бывает выбросить старую сломанную вещь, к которой давно привык. Смерть — это скверная штука, что бы там ни говорили о ней.

— Привычки нет, — пробормотал он, взводя курок.

Он поднял руку, чтобы выплеснуть жизнь одним взмахом, как выплёскивают воду из стакана. Это был плохой выход, но ведь он и не хвастался им.

Но была, очевидно, какая-то годами выраставшая сила, которой он не знал до этого дня. На полу, в лунном квадрате, он увидел свою тень с револьвером у головы и тотчас же вспомнил избитые фразы о трусости, о театральности, о нехорошем кокетстве со смертью, — и ему показался смешным этот банальный жест самоубийц. Такая смерть была бесконечно опошлена в «дневниках происшествий», в праздной болтовне за чайными столами всего мира — да и сам он всегда считал самоубийц самыми худшими из покойников. Несколько минут он сидел, глядя на свою тень и нерешительно царапая подбородок, а потом осторожно, придерживая пальцем, спустил курок. В конце концов у человека всегда найдётся время прострелить себе голову.

— Представление откладывается, — прошептал он, накрываясь одеялом.

Я не так уж плох

Утро было скучное, серое, и за окном ветки сосны раскачивались от ветра. Матвеев проснулся с тяжёлой головой и долго лежал, стараясь догадаться, который час.

Потом он встал, лениво оделся и отправился бродить по дому. Стук костылей выводил его из себя, — тогда он пошёл к Александре Васильевне, выпросил у неё лоскут материи и долго возился, обматывая концы костылей. Это помогло ему убить полтора часа, но впереди был ещё целый день. Он снова вернулся в свою комнату, вынул старые письма, заметки, документы, клочки бумаги — весь этот хлам, который заваливается по карманам, и начал его просматривать. Сначала было скучно, но потом ему удалось убедить себя в том, что это интересно. Здесь были обрывки каких-то тезисов, клочки дорожных впечатлений и стихи о германской революции, — до того плохие, что он улыбнулся: как это он мог написать такую дрянь! На скомканном листке, разрисованном домиками, лошадьми и профилями, было начало письма к Лизе:

«Моя дорогая, — прочёл он. — Мы стоим три часа на какой-то станции и простоим ещё пять. Безайс…»

На двадцать строк шло описание того, что делал Безайс. Потом о каких-то дровах.

«Меня грызёт тоска, — читал он. — С какой радостью я увидел бы тебя! У меня горит сердце, когда я думаю о тебе…»

Он покачал головой. «Горит сердце!» Странное дело: отчего это, когда пишешь, то выходит лучше, чем когда говоришь вслух? Ему ни разу не приходили в голову такие слова, когда он с ней разговаривал. Так, какие-то глупости: как здоровье, что нового.