Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней - Сухонин Петр Петрович "А. Шардин". Страница 68

Как любила жить покойница, так и хоронилась великолепно.

Но не видно было ни истинных слёз, ни горя, ни грусти, которыми сопровождается всегда смерть великих мира, даже более жестоких и более самовластных, чем была императрица Анна.

Ни во дворце, ни в городе, ни в России никто не поминал её добрым словом, никто не сожалел о ней, не подходил к её раскрытому гробу с молитвой. Все будто боялись, будто стыдились чего-то; все ходили приниженными, убитыми. Никто не решался хотя бы между собой проронить одно слово. Все молчали. Все знали, что хотя императрицы не стало, но остался её страшный фаворит, и этот фаворит теперь всесилен. Казни и пытки, которыми ознаменовывались особенно последние годы царствования Анны, были перед глазами каждого; у всех мелькали перед глазами вымогательство недоимок, экзекуция, насилие, ссылки. Все знали, что эти казни, эти насилия исходили не непосредственно от императрицы, что главной причиной, началом их был именно этот фаворит, а у него теперь самодержавная власть! И страшно, и стыдно было каждому.

Тем не менее обстановка дворца и архиерейское служение панихид поражали редкой роскошью и блестящей торжественностью.

Вельможи по три раза в день съезжались на панихиды в своих траурных экипажах, сопровождаемые траурной свитой и прислугой. Были в глубоком трауре и их жёны, но вообще без слёз, без сожаления, как бы по форме выполняя обряд, в который никто не верит, но отказаться от выполнения которого признается неудобным; будто обряд этот тоже составлял часть выполнения условных аллегорий, будто все представляли живую картину. Не плакала о тётке даже её родная племянница Анна Леопольдовна. Она признавала себя обиженной и униженной.

Молодой Зацепин, в звании офицера гвардии, по очереди занимал с своими гренадерами караул у гроба. Семёновцы чередовались с преображенцами в отдании этой последней почести покойной государыне.

Рано утром, когда молодой Зацепин стоял у гроба, в зал вошла молоденькая Гедвига — Елизавета Бирон. Помолившись перед гробом, она вдруг заплакала горько-горько и припала к ступеням катафалка. Молодой Зацепин подошёл к ней.

— Полноте, принцесса! — сказал он. — Воля Божия! Мы все умрём, и плакать так грешно.

— Вы ничего не знаете, князь! — отвечала сквозь слёзы девушка. — Она была единственная особа в мире, которая меня любила. Теперь я сирота, круглая сирота.

— Ваш отец…

— Он отец моих братьев, но не мой. Я его приёмная дочь… Я ничего не говорю. Пока он не обижает меня, но сердцу нельзя указать… я не люблю, я боюсь его. Я вижу, что для меня он и жена его чужие… Они меня не любят! Боже мой! Я всех хочу любить, люблю целый мир! А меня никто не любит. Любила вот она одна, да и её Бог взял.

— Отчего вы думаете, что вас никто не любит, принцесса? — спросил князь. — Правда, теперь ваш батюшка будет регент империи. Мы все его подданные, обязаны будем ему повиноваться, поэтому будем ли сметь любить?

— Разве это утешает? Разве не всё равно, отчего я буду страшна людям, от того ли, что я сама по себе не хороша, или от того, что будут бояться моего отца? Тяжело быть одинокой, всегда одинокой и видеть, что те, которых должна признавать своими близкими, слишком далеки, даже далее, чем чужие. Тяжести этого уединения вам, как мужчине, имеющему свой круг деятельности вне семейства, даже не понять.

Когда она это говорила, глазки её сверкали. Слезинка, висевшая на её реснице, как бы замерла, и щёчки покрылись румянцем. В ней не было ничего детского, ничего легкомысленного. Она, видимо, смотрела на жизнь далеко серьёзнее своих лет. Вдруг она неожиданно прибавила:

— Я хотела бы быть не страшной, а привлекательной.

— Вы будете очаровательны, прекрасная принцесса, — сказал Зацепин, невольно любуясь её милым личиком и едва начинавшими ещё обрисовываться формами. — Чувство, которое вы не находите дома, будет всюду сопровождать вас.

— Благодарю за доброе слово, — сказала девушка, — я так редко его слышу.

Начали съезжаться к панихиде. Приехала цесаревна Елизавета Петровна, Анна Леопольдовна не пришла. Она редко показывалась на панихидах: ей лень было одеваться.

Зацепин стоял позади принцессы Бирон, и та неоднократно обращалась к нему, прося его разных мелких услуг. Князь выполнял их с чувством истинного удовольствия.

Он думал: «Теперь не то. Положение изменилось. Матери нет. Но всё же её названый отец — регент империи и будет управлять всем в течение почти семнадцати лет. Из приличия, из собственной гордости он должен будет поставить её в высокое положение, а она такая милая, такая задушевная».

— Зачем вы, принцесса, с такой аккуратностью выполняете все обряды нашей религии? — спросил у неё князь Андрей Васильевич, зажигая по её просьбе свечу, которая погасла как-то при её земном поклоне. — Ведь вы немка.

— Нет! Я не знаю почему, но, мне кажется, я вовсе не немка. Я русская в душе и не знаю, зачем меня захотели сделать лютеранкой. Правда, я родилась в Митаве, а там и церкви русской не было. Но всё равно, ведь Бог один.

Такого рода разговоры происходили между молодым князем и принцессой каждую панихиду, то есть три раза в день. Они, видимо, сближались. Ребёнок-девушка начинала уже понимать, что жизнь ведёт к живому. Дорогой прах, который она оплакивала, самой безмолвностью своей как бы указывал ей будущую радость.

Цесаревна Елизавета тоже не пропускала ни одной панихиды. Стройная, величественная, в глубоком трауре, она была как бы воплощением идеи о суде совести. Сколько перенесла она обид, огорчений, сколько неприятностей, самых тяжких, наиболее огорчающих. Она перетерпела всё. А вот теперь эта, обижавшая её, лежит бездыханна, и она молится, чтобы Господь простил её.

«Чего они от меня хотели? — думала она. — Разве они не видели, как я далека от всех притязаний, от всякого насилия.

Они не могли не видеть, что я хочу только спокойствия, только жизни. Наконец, за что уничтожили они, за что разбили моё сердце последним страшным делом, при одной мысли о котором стынет кровь и я вся дрожу? Делом, которое смутило бы, кажется, и перевернуло душу даже ангела. Положим, что я увлеклась. Но ведь это так естественно. Ведь мне двадцать… — Последней цифры цесаревна не договорила даже в своей мысли. — Ну что ж? Разве это было им опасно? Разве это нарушало их порядок, их собственные увлечения и удовольствия?.. Нет! Так что же им было нужно?.. Они не подумали, каково мне, когда я знаю, что человека жгут, давят, ломают у него кости, и за что? За то только, что он полюбил меня, что дал мне узнать хоть на одну минуту счастье. Боже мой, боже мой! Чем я искуплю себя, чем я искуплю мой грех, что моя любовь обрекла на гибель человека? И где-то теперь он, мой Алексей? Что он обо мне думает? И думает ли он ещё обо мне? Не представляюсь ли я ему жалкой интриганкой, исчадием ада, погубившим его молодую жизнь?.. А всё она, она! Прости ей, Господи!»

Цесаревна опустилась на колени и тепло, с чувством молилась. Но глаза её были сухи, слёзы не шли.

Певчие пели, грустно, заупокойно, в переливах и тонах их слышались слёзы, горькие слёзы о потере.

Баритон, чудный, нежный, бархатный, с теноровыми нотами, трогающими прямо за сердце, выделывал соло:

Вознесём молитвы ко Господу,
И Он успокоит ны!

Цесаревна чувствовала, что её действительно схватили за сердце эти слова, и она с растерзанным сердцем, не помня себя, припала головой к паркету и искренне отрешилась от всего живущего в молитве.

А баритон продолжал своим задушевным, серебристым голосом песнь о благодати и радости, о светлом будущем в небесных, загробных странах и разливал отраду, утешение, надежду. Цесаревна заслушивалась этого голоса и с тёплой верой твердила: «Боже, прости меня! Помяни мя, егда приедеши во царствие Твоё!»

Панихида кончилась, певчие ушли. Зацепин проводил принцессу Гедвигу до комнаты её отца, а цесаревна всё ещё стояла на коленях, молясь и вспоминая нежный, бархатный звук: «И Он успокоит ны!»