Кронштадт - Войскунский Евгений Львович. Страница 6
— Нужен ты им, — ворчит Чернышев, поднимаясь по трапу. — Как кобыле боковой карман.
Тут из шпигата «Луги» хлынула на палубу тральщика толстая струя воды. Видя такое непотребство, Кобыльский задрал голову и принялся изрыгать хулу на торговый флот вообще и на коллегу-боцмана с транспорта в частности. Очень у Кобыльского отчетливый голос: даже когда не кричит, все равно на весь Финский залив слышно.
Политрук Балыкин с мостика тральщика:
— Боцман! Мат проскальзывает!
— Так это я для связки слов, товарищ комиссар! Смотрите, что деется, — указывает Кобыльский на хлещущую воду. — Тральное хозяйство заливает.
— Отставить мат.
— Есть…
Боцман подзывает краснофлотца Бидратого и велит ему придерживать багром трап, по которому лезет вверх пехота. Сам же скрывается в форпике. Через минуту снова появляется на верхней палубе с комом ветоши. Он привязывает ком к длинному футштоку и поднимает эту затычку к шпигату. Вода разбивается на тонкие струйки, брызжет, потом перестает литься совсем. Кобыльский победоносно оглядывается и возглашает:
— Матросы и не такие дыры затыкали!
Сигнальщик на мостике «Гюйса» краснофлотец Плахоткин прыскает — и тут же под строгим взглядом военкома сгоняет с лица смех, принимается усердно обшаривать в бинокль море и небо.
На рассвете командующий флотом вывел все корабли и транспорты на внешний рейд — якорную стоянку, открытую ветрам, между островами Найсаар и Аэгна.
Медленно рассветало. В сером свете рождающегося утра увидел Козырев с мостика «Гюйса» темную полоску леса среди моря. Это была Аэгна с желтыми ее пляжами. К острову стягивался флот. Качались темно-серые корпуса боевых кораблей и черные — груженых транспортов. Порывы ветра доносили тарахтенье брашпилей, звон якорных цепей в клюзах — корабли становились на якоря.
Сверкнуло вдруг на Аэгне — и ударило так тяжко, гнетуще, что у Козырева уши заложило. Грохот раскатывался, тяжелел. Будто небо раскололось и пошло, как море, волнами. Над Аэгной, где-то в середине лесной полоски, вымахнули мощные столбы дыма с разлетающимися обломками. Видел Козырев в бинокль: чуть ли не целиком бросило в воздух одну из орудийных башен. Обламываясь на лету, она рухнула наземь, еще добавив грохоту к тому, первоначальному, что раскатывался вширь, грозно вибрируя.
— Все, — сказал командир «Гюйса» Волков, опуская бинокль. — Взорвали батарею.
Вот теперь, когда двенадцатидюймовые батареи береговой обороны, до конца расстреляв боезапас, были взорваны, до Козырева как бы впервые дошло, что Таллин сдан. Флот потерял главную базу. Флот уходит в Кронштадт. Это резко меняет обстановку на Балтийском театре: одно дело, когда флот на оперативном просторе, другое — когда зажат в «Маркизовой луже», в восточном углу Финского залива…
«Гюйс» становится на якорь. Волков велит команде завтракать, а сам спускается в радиорубку. Козырев задерживается на мостике, чтобы дать заступающему на вахту Толоконникову попить чаю. Все еще посвистывает по-штормовому норд-ост, но небо (замечает вдруг Козырев) проясняется, сгоняет с себя густую ночную облачность. Только на юге горизонт плотно затянут, это стоит над Таллином дым пожаров, и слышен оттуда, хоть и заметно поредевший, артогонь. Там на внутреннем рейде все еще стоят несколько кораблей арьергарда, — они принимают последние шлюпки с бойцами прикрытия, с подрывниками, — и ведут огонь по немецким батареям, которые, наверное, уже выкатились на берег Пириты и бьют по рейду теперь не вслепую.
В полукабельтове от «Гюйса» становится на якорь подводная лодка типа «Щ» — в просторечии «щука». По ее узкой спине, держась за леера, идут двое в пробковых жилетах — от носа к рубке. Здорово качает лодочку. Ну, в серьезный шторм она может погрузиться на глубину, где нет качки…
Похоже, что день будет солнечный. Это плохо (думает Козырев). Лучше бы лил беспросветный дождь. Флот сильно растянется на переходе, — хватит ли зенитного оружия, чтобы прикрыть с воздуха все транспорты и вспомогательные суда? Лучше бы непогода… Но если сильная волна, то с тралами не пройдешь, а там ведь немцы с финнами мин накидали… И так нехорошо, и этак…
Да, вот как кончается лето. На август ему, Козыреву, был положен отпуск, и мечталось: сперва в Москву, к родителям, с отцом после его передряг повидаться, а потом — махнуть в Пятигорск. Снова, как прошлым летом, увидеть зеленые, с каменными проплешинами склоны Машука. Увидеть с Провала, как в вечереющем небе над Большим Кавказом бродят молнии. А в Цветнике — томные саксофоны джаза Бориса Ренского. И вкрадчивое танго: «Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой…» Домик с белеными стенами под черепицей, чистая горница — и раскосые, как бы уплывающие глаза женщины… Какая медлительная, какая ленивая повадка — но это только внешне… под этой ленью таится огонь… А по утрам сладко пахнут во дворе флоксы. Там ходит раздражительный индюк с красным махровым кашне, болтающимся на шее… Где-то ты, чернобровая казачка со смуглой кожей и медленными глазами?..
Козырев навел бинокль на соседа — качающийся темно-серый корпус «щуки». Там за ограждением мостика виднелись несколько фигур в черных пилотках. Одна из них — самая высокая и будто негнущаяся — показалась знакомой. Вот фигура повернулась лицом к Козыреву — ну, точно, все тот же жесткий взгляд, соломенные волосы, стриженные в скобку, — Федор Толоконников! О чем-то разговаривает с бровастым, у которого на кителе поблескивает орден, — с командиром лодки, должно быть. Нисколечко не изменился Федор с того памятного дня, когда потребовал исключения его, Козырева, из комсомола. Училищные денечки! Совсем недавно это было — и бесконечно давно, за перевалом войны.
Ишь заломил пилотку Федечка.
Окликнуть? Не хочется. Радости от встречи, прямо скажем, нет никакой. Черт с ним.
Но пусть хоть братья пообщаются. Козырев велит радисту, вышедшему из радиорубки, срочно вызвать на мостик командира БЧ-2–3. Потом крикнул в мегафон:
— На лодке!
Сигнальщик на мостике «щуки» направил бинокль на «Гюйс».
— Есть на лодке!
— Прошу старшего лейтенанта Толоконникова.
— Капитан-лейтенанта Толоконникова, — поправил сигнальщик.
Вот же подводники, быстро растут, всех обгоняют…
А Федор, услыхав свою фамилию, взял бинокль и, разглядев Козырева, тоже приставил ко рту рупор:
— Знакомая личность. Ты, Козырев?
— Я. Здорово, Федор. Как воюешь?
— Плохо! — летит ответ. — Всего один транспорт потопили.
— Где?
— Под Либавой. Постой-ка, Володька не у тебя на тральце?
— Здесь. Вот он идет.
Стуча подковками, взбежал на мостик Владимир Толоконников. Козырев сунул ему бинокль и рупор, кивнул на «щуку». Оттуда Федор, просияв белозубой улыбкой, крикнул:
— Ясно вижу! Привет, меньшой!
— Здорово, Красная Кавалерия! — сдержанно улыбнулся Владимир.
Такое было у Федора прозвище. С тех пор как по окончании Гражданской отец их Семен Толоконников вернулся домой, в уездный городок Медынь, в семье часто пели: «Мы красная кавалерия, и про нас былинники речистые ведут рассказ…» Батя был красным конником у Буденного, он обожал эту песню, а от него передалось детям — восьмилетнему Федору и пятилетнему Володьке. Федя — тот бредил лошадьми, боевыми конями и будущее свое представлял только так: шашка в высоко поднятой руке, горячий жеребец несет его в атаку впереди конной лавы, и ветер свистит, и пули свистят… Как свистят пули, Федор услыхал лет через восемь, когда медынскую комсомольскую ячейку бросили на подмогу партийным органам района: шла коллективизация. Вместо горячего жеребца была у него теперь пожилая кляча, на этом одре мотался Федор по деревням от Шанского завода до Полотняного, и однажды близ станции Мятлевской свистнули пули. Одна из пуль сразила клячу. Глотая злые слезы, Федор бил из нагана в кусты у водокачки, пока не расстрелял все патроны…
Потом Федор работал в райкоме комсомола, носил отцову длинную кавалерийскую шинель, Осоавиахим в городе организовывал. Собирался поступить в военное училище — непременно хотел выучиться на командира-кавалериста. Но судьба распорядилась иначе: объявили комсомольский набор в военно-морское училище. Никто из Толоконниковых никогда моря не видел и о флоте, само собой, не помышлял. Но агитировать комсомольцев идти на морскую службу, а самому в сторонку — Федор не умел. Так вот и получилось, что поехал он в Ленинград и серую кавалерийскую шинель сменил на черную флотскую. А три года спустя, в тридцать пятом, поехал и Володя поступать в Военно-морское училище имени Фрунзе. От брата он отстать никак не мог…