Распутье - Басаргин Иван Ульянович. Страница 20
Устин Бережнов вздохнул, поправил под головой седло. Фыркнул его боевой конь Коршун, что пасся рядом. Вздохнул и Пётр Лагутин. А Федор Козин вдруг всхлипнул, сел, зло и надрывно заговорил:
– Скажи, Устин, пошто я каждую минуту должен дрожать, думать о смерти, и только о смерти? На кой ляд мне эта война? Зачем мне совать свою голову в это пекло? Мне, тебе, Петру? Пусть бы подрались на кулачках наш царь и ихний кайзер.
– Это я уже от многих слышу. Не ново. А потом, наш царь хлипок. Не устоит перед кайзером, знать, нам придется ввязываться апосля. Так уж лучше сразу, так вернее, так сподручнее. А война, и верно, ни тебе, ни нам с Петром не нужна. Мы без нее ладно жили, на чужие земли не зарились. А что делать, ежли они первыми объявили эту войну? Границы открыты – идите, мол, берите нас голыми руками. Мол, мы готовы жить под вашим гнётом, потому как вы самая образованная, самая культурная и высшая нация на земле. Плохи наши командиры, кои не объясняют всех тонкостей этой войны.
– Объясни ты.
– Объясню. Германцы хотели бы сделать Россию своей колонией, чтобы она никогда не стала культурной страной, а оставалась бы на веки вечные лапотной и забытой богом Россией. Я понимаю всю бездарность этой войны, но не воевать против германцев мы не можем. Эта самая культурная страна, эти самые культурные люди прошли с мечом и огнем по Бельгии, сожгли ее и разграбили. Нам вчера Иван Шибалов рассказывал про город Лувэн. Это один из стариннейших городов мира, который основали пятьсот лет назад, когда Берлин был захудалой деревней. Там были построены уникальные соборы, университет, была большая средневековая библиотека. Там люди оставили в своих рисунках, фресках великую память о своем мастерстве. И сожгли тот город лишь за то, что кто-то прокричал: «Французы, англичане!», увидев взбесившуюся лошадь на улице. Германские солдаты идут по Бельгии, берут заложников, расстреливают, убивают, сжигают, тем самым устрашают бельгийцев. Увозят бельгийцев к себе на работу. А Бельгия была нейтральной страной. Все похерили культурные германцы: и нейтралитет, и лицо человеческое. Они будут делать то же, ежли придут к нам. И делают, и будут делать, и в то же время устрашать доверчивых тем, что варвары и звери – это мы, русские. А кого мы ограбили, кого мы понапрасну убили? Никого. И то устрашение выходит германцам боком. Весь народ Бельгии поднимается против нашествия германских варваров, убийц. Потому нам надо воевать честно, воевать за свою Россию, за счастье своего народа.
– Но разве это война, когда на орудие всего десяток снарядов? – простонал Пётр Лагутин.
– Это другой сказ. Я никому не поверю, будто наши генералы не знали, что германцы начнут войну с Россией. Все знали, только недосуг им было мозгами пошевелить и во всю силу готовиться к войне. Нас готовить, оружие готовить. С нашим-то народом, с нашими силами можно было бы давно сокрушить врага. А мы топчемся на месте. Чуть подались – и тут же застряли. Того нет, это не подошло… Чаще простые офицеры поправляют мудрых-премудрых генералов. Германцы готовились, десятки лет накапливали оружие и провиант. Дороги строили. А мы…
Не договорил, замолчал. Молчали и его друзья.
– Сильно изменился ты, Устин, – заговорил Пётр Лагутин. – Поумнел аль, может, наоборот. Заласкал, видно, тебя царь, замиловал. А ты послушай, о чем заговорил народ. Пусть пока тихо, но уже заговорил, мол, кончать надо с войной, штыки в землю и по домам. Ведь главная сила в нас, в серой кобылке, а не в таких героях, как ты. У тебя уже три креста, а у нас с Федором еще и медалешек нету. Не завидую, но сила не в вас, а в нас.
– Значит, впустую я вам говорил. «Штыки в землю»… – иронически протянул Устин. – Германцам – Россию? Глупыши. Другой сказ, что нам надо требовать мира от царя, а германцам – мира от кайзера. Но германцы – люди самодовольные: пока упиваются победами, мира не запросят. Вот собьём с них спесь, то, может быть, и заговорят о мире. Потому хватит, Петьша, себя нудить [33], и меня тоже. Тебе тревожно, мне тревожно.
– Социалисты говорят, что надо кончать войну, – прошептал Федор Козин, будто сказал жуткую крамолу.
– А кто против этого? Я – за. Но штыки в землю – это предать себя и свой народ. Так может говорить только предатель.
– Ещё не знамо, кто предатель. Предатели – наши генералы, вот кто. А может быть, и сам царь. Хоть и говорят, что царица не любит Вильгельма, но сама-то она германских кровей.
– Знаешь, побратим, нам многое неведомо. Но одно тебе скажу, что такие генералы, как Брусилов, Хахангдоков, никогда не были и не будут предателями России. Это русские люди до самой малой кровинки.
– Царь будто тоже полукровка, значит, он без русских мозгов? – усмехнулся побратим.
– Может быть, Петьша, все может быть. Будь у него русские мозги, то война могла бы быть другой…
Не договорили друзья о делах военных: забрезжил рассвет, тишину раздробил взрыв снаряда. Она тут же раскололась, раскрошилась и убежала в степь, за степь. Немцы и австрийцы начали артобстрел.
– Прощай, Устин, побежали и мы на свою батарею, хоша и стрелять нечем, но все же должны быть при орудиях! – прокричал Пётр Лагутин, и они с Федором Козиным затрусили на батарею.
Артобстрел нарастал. Русские пушки отвечали редкими залпами и чем-то напоминали человека, оглушённого криками, боящегося заговорить во весь голос. Устин спешил в свою сотню. Теперь он командир сотни, казачьей сотни, вся «дикая дивизия» стала казачьей. Да и трудно уже было разобрать, кто настоящий казак из казачьего сословия, а кто простой мужик. Война всех перемешала.
Артобстрел неожиданно оборвался. Через нейтральную полосу хлынули германские уланы, драгуны, кирасиры, пехота. Конники уже вошли в боевое соприкосновение с русскими, рубили пехотинцев, что в панике бежали в степь. Но германскую пехоту наши батарейцы все же заставили залечь. Расходуя последние снаряды, они осыпа́ли ее шрапнелью, картечью.
Опоздал командир Бережнов. Его сотня уже в бою. Взял на себя команду прапорщик Колмыков. Колмыков, и только Колмыков, имел право командовать сотней, но генерал Хахангдоков рассудил по-своему: назначил командиром сотни подпоручика Бережнова, Колмыкова – его заместителем, даже в звании не повысил, памятуя его трусость.
Устин не стал вмешиваться в дела Колмыкова – некогда, и, как рядовой, врубился в ряды германских конников. Пробивался к своим, к Туранову, Ромашке, Шевченку. Но центр ширяевского полка дрогнул, вогнулся, а через несколько минут покатился к спасительному лесу. Лишь правый фланг батальона Ивана Шибалова продолжал бой. Таяли ряды казачьи…
Русская пехота тоже отступила, не приняла рукопашной. Хотя русские штыки куда лучше германских, легко входят в тело, не гнутся, как германские, похожие на большие кухонные ножи.
Батальон Шибалова с боем отступал. Ранен Шибалов, командование принял на себя Бережнов. Пала лошадь под Колмыковым. Бережнов чертом носился среди своих, рубил, стрелял, зычным голосом подбадривал. Но все это глушил звон сабель, выстрелы, крики, предсмертное ржание коней. Ведь кони тоже чуют смерть и не хотят умирать. Австро-венгры, германцы взяли в кольцо батальон Шибалова. Не пробиться. Не пробиться – значит умереть. Умереть… Гибель батальона предрешена. Он лишь сдерживает натиск, рубится и стреляет. Да и нет уже его, осталась горсточка смельчаков и умельцев воевать, боевых умельцев…
И вдруг из леса раздалось грозное «ура!». Нет, это шли на помощь не казаки, это шла серая пехота, та, что бежала, и еще чья-то свежая рота – взъерошенная, штыки наперевес. Под ногами хрупает ковыль, горькая степная трава. Шли молча, пригнувшись. Шла лавина, сметая со своего пути германскую пехоту. Нацелилась на кавалерию. Пехота против кавалерии – смешно. Нет, не смешно. Германцы дрогнули, распалось кольцо, покатились от серой завшивленной пехоты. И вот тот, кто шёл впереди и вёл пехоту, картинно взмахнул стеком, первые ряды упали на колени, дали залп. Перебежка, снова взмах стека, ещё один залп.