Наталья - Минчин Александр. Страница 5

— Тогда я покажу их тебе. Зимой, когда нет людей, они замечательны.

Оригинально, у нас даже мысли одинаковые, безлюдные.

— Летом — хуже, знакомых много, молодые матери с детьми гуляют.

— И вы тоже? — съязвил я.

— И я тоже, — спокойно ответила она. И чего я все время нарываюсь, цепляюсь к чему-то?

Мы направляемся к выходу, украдкой смотрю все-таки на часы: половина пятого. Правой рукой придерживаю дверь, одну, затем другую, она проходит, за ней я, она смотрит на меня: непонятно. А что, мы тоже, мол, не лишены…

Снег в Лужниках лежит нетронутым, ровным, не потревоженным пространством. Кусты, деревья, клумбы — все под снегом, настоящим, неподмоченным.

Я немного отстал, якобы поправляя кашне. И только я стал обозревать панораму сзади, привычка, знаете ли, как она повернулась и проговорила:

— Ты отстал. И потом, я не люблю, когда рассматривают мои ноги, тем более в длинном их совершенно не видно. Если тебя это очень интересует, то потерпи, пока я разденусь, сниму дубленку, и ты посмотришь. На них и на меня.

— Да нет… что вы… вы меня не так поняли.

— К сожалению, Саша, я все всегда не так понимаю, это моя беда, и я уже достаточно за это получила.

Интуиция у нее — надо отдать ей должное. Вот осел, привык иметь дело с малолетками, дымчато смотрящими в лицо.

— У меня к вам просьба: не называйте меня Са-ша.

— А как вам нравится? Санечка?

Кажется, у меня на лбу написаны мои мысли.

— Но я недостаточно знаю вас… тебя, впрочем, сейчас не модны слишком долгие знакомства.

— Итак, Санечка! — Она улыбнулась, как взрослый, давший ребенку конфету. — С чего же мы начнем наш осмотр? Что тебе показать?

— Все равно. Я буду смотреть все, что на глаза попадется. — (Но в основном я буду смотреть на вас.)

— Так и глаза окончательно испортить недолго, — пошутила она. — Потом вовсе меня не признаете!

Что-то снова колыхнулось из области надежд и опять улеглось.

— Хочешь, Са-ня (так можно?!), я покажу тебе спортивный музей?

— Да, я все хочу, — Он глупо засмеялся. Она никак не отреагировала на мою тупую шутку.

Вокруг спортивной арены лед, как пачка балерины. Заливают для желающих кататься и тренироваться. Идти до мостика-перехода, чтобы перебраться через лед, не хотелось, и мы пошли куда-то прямо. Арена напоминала неприступный замок. Вместо рва — лед, и мост не откидной, а стоячий.

— Давай сядем, пожалуйста. Я устала целый день ходить. Ты не примерзнешь… — лучики скользнули из ее глаз.

— А вдруг вы, не дай Бог, заболеете?

— Я хладоустойчивая, и потом, меня можно называть на «ты».

— Я не могу так сразу… переключиться. Тем более вы так солидно выглядите…

— Неужели?! А я и не думала, что такая старая, — она рассмеялась.

Вообще она очень часто смеялась и улыбалась — мне это нравилось.

— Да нет. Я неправильно выразился, впрочем, я не умею говорить комплименты…

— И не нужно, Санечка, что ты! Куда уж мне — комплименты. Да сейчас их и не говорят, это считается таким же неприличным, как сентиментальность.

— Я не к тому, просто они у меня фальшиво получаются, и я краснею до ушей.

— А сколько тебе лет?

Я давно ждал этого вопроса.

— Разве это играет какую-нибудь роль для такой современной девуш… женщины, как вы?

— А кроме шуток?

— Мне — пятнадцать. И если вы снизойдете и усыновите меня, то я стану вашим ребенком.

— Очень хорошо. У меня никогда не было сына Сани.

— Очевидно, поэтому у вас очень жизнерадостный вид.

— Да, дальше некуда. А ты сильно обижаешь свою маму?

— Стараюсь не обижать. Но моя учеба, чрезмерно усердная, шокирует моих домашних, как папу, так и маму.

— А чем ты занимаешься, кроме неученья?

— Что можно сказать со стороны?

— Ты не обижайся, но сначала я приняла тебя за… за фарцовщика.

— Ну что вы, за что обижаться-то.

Вид, и правда, у меня был кошмарный. Затертые замшевые сапоги, вельветовые джинсы непонятного цвета и дубленка, по цвету приближающаяся скорее к грязно-темно-черному. Вот шапка еще держалась мужественно, непонятно как сохранившись в нетронутой и девственной красе.

— Фарца хоть красиво одета, а я так, молодой шалопай. При моем отце не пофарцуешь, но не в этом дело: от такой жизни грязно внутри бывает. Мне часто в жизни все бывает трын-трава, но снаружи, а не в душе. Физиология человеческая, как и тело, — это еще далеко не все, потом останется душа. После радостей-не-приятностей, взлетов-перелетов, достижений-падений все равно придется заглянуть в себя. Залезть туда и, забравшись, поковыряться. А там дерьмо, простите за слово, вот тогда-то и задумаешься, зачем пачкал? Почему? Для чего? Впрочем, зачем я с вами об этом говорю?..

— Что, я с виду такая глупая?

— Что вы! Вы сами все прекрасно знаете. Да и не хочется говорить избитое, затертое — час на вес золота. Вы же…

— Да-да, я замужем, но у тебя интересно получается, Санечка. Тем более душа человеческая — сам знаешь — потемки, так я буду твою пусть немного, но знать. Ты не против?!

— Я. Почти всю свою жизнь прожил не в вашей прекрасной Москве, проще сказать, в провинции. Родители и сейчас там. Москву я знаю хорошо, потому что долго и был и жил в ней. После школы хотел поступать в театральный, родители нашли мне режиссера и перевели учиться в Москву, чтобы я мог заниматься с режиссером, который давал всяческие гарантии, хваля и поощряя. Все это оказалось чушь, блеф, туфта. Режиссер обернулся великим аферистом, он смылся как раз за месяц до вступительных экзаменов, но жили мы весело. Завтраки делала одна девушка, непонятно почему живущая у него. Гречанка. Завтрак стоил двадцать пять рублей. Вина — лучшие, люди — заходи, кому хочется. Позже в карты я проиграл ему хорошую американскую куртку отца, кожа с вязкой, джерсовое пальто, свое, водолазку, подарок мамы, ее отыграл, правда, потом. Так и жили. Зерно было заложено. В начале мая человек исчез. Мои часы пропали с его девушкой, непонятно куда. Теперь вроде понимаю. Да еще я чуть было не… но это не важно. Вовремя голова сработала. Потом я не поступил соответственно в соответствующий вуз по имени актера Щукина (эх, все мы хотели быть актерами!), и отец дал команду, чтобы я немедленно, на следующий же день, вылетал домой, заставив поступать меня дома на литературный факультет. После долгих мольб и просьб, обходных маневров и прочего маме удалось уговорить его перевести меня в Москву.

Сейчас февраль, вот уже полгода, как учусь, вернее, не учусь, так, болтаюсь. Блуждаю от нечего делать, неинтересно всё, и неинтересны все. Биография — пустая, так сказать.

— Чем же ты тогда занимаешься все время?

Я промолчал.

— Почему, Санечка, такая горькая усмешка? В твоем возрасте…

— Не нужно только о моем возрасте. В тридцать можно не знать того, что знают в семнадцать, и наоборот. Возраст здесь абсолютно ни при чем.

— Вот ты уже и сердишься. Я не хотела тебя обидеть. Правда, у меня такое впечатление, что ты озлоблен, то ли обижен чем-то или на кого-то.

— Нет-нет, что вы. Холодно сидеть, пойдемте потихоньку?

Она встала сразу. Взяла сумку, сейчас я уже не помню какую, помню только, что все одного цвета, гармонирующее. Хороший вкус, наверное. Но что мне до этого. Она чужая, жена чужая и не будет мне другою. Парафраз из дурацкой песенки.

— Давайте перчатку. Я отряхну вас. Со спины.

— Пожалуйста. — Я отряхиваю с ее спины налипший снег, и мы идем дальше.

Какая стройная спина! Можно так выразиться?

— Почему ты ходишь зимой без перчаток?

— Я посеял их в «моторе». (Во термины, классическая филология.) Месяц назад, когда снимали последнюю квартиру на Волгоградском проспекте, ехали все гулять к нам, я расплачивался и потерял. Теперь руки засовываю в карманы.

— Я могу купить тебе перчатки в магазине.

— Я ношу только замшевые, кожа раздражает, как и вообще все кожаное, а их в магазинах нет. Как и вообще ничего в магазинах нет из того, что нужно.