Отцы - Бредель Вилли. Страница 30
— За здоровье Бебеля!
— С удовольствием!
Они чокнулись и выпили.
— А теперь, товарищ Хардекопф, пойдемте, вас ожидает приятный сюрприз.
Обогнув стол, они подошли к Бебелю.
— Товарищ Бебель, разрешите представить: товарищ Хардекопф, с которым вы хотели познакомиться. Старейший член нашей организации в Альтштадте. Тридцать лет с лишним в партии. Работает литейщиком на верфях, Правильно я говорю, Хардекопф, а?
— Совершенно верно, — в смущении пробормотал Хардекопф.
Август Бебель поднялся, протянул Хардекопфу руку.
— Очень рад, товарищ Хардекопф… Так, так! Вы литейщик? На верфях? И давно уж там работаете?
— О да. Уже… уже двадцать пять лет. — Хардекопф улыбнулся своему кумиру, он почти оправился от смущения: Бебель держал себя так просто и сердечно!
— Двадцать пять лет! — Бебель задумчиво посмотрел на Иоганна Хардекопфа. Тихо, точно мысли его были где-то далеко, он сказал: — Я думаю, вам есть о чем порассказать.
— Пожалуй… — Хардекопф сделал неопределенный жест.
Собственно говоря, он хотел объяснить, что совершенно не умеет рассказывать, выражать вслух свои мысли.
— Пойдемте! — Бебель взял Хардекопфа под руку и отвел в сторону.
Хардекопф оглянулся на Альмера, словно ища у него поддержки, но тот только издали с улыбкой кивнул ему. Остановившись у окна, в стороне от непринужденно и громко разговаривающих людей, Бебель спросил:
— Как наши дела на верфях? Что говорят рабочие? Чего ждут от предстоящих выборов? Рассказывайте, товарищ Хардекопф!
Хардекопф, красный как рак, во все глаза смотрел на Бебеля и не мог слова вымолвить… Перед ним сам Август Бебель, и Август Бебель спрашивает его, Хардекопфа, что думают рабочие! Если бы Паулина это видела и слышала! Или Карл… Эх, вот уж кто сумел бы рассказать. А ему, Хардекопфу, это будет очень трудно, до чего же трудно! Однако смущенья он уже не чувствовал. Он поднял глаза и встретился с ласковым взглядом своего собеседника. Вокруг глаз Бебеля лучами разбегались морщинки; все лицо изборождено было глубокими складками. «Да, старимся, старимся, товарищ Бебель!» Хардекопф скорее чувствует это, чем сознает. Ему очень хотелось бы рассказать Бебелю о Дюссельдорфе, о тех далеких днях, — с тех пор прошло уже более тридцати лет. Но Бебеля интересуют судостроительные рабочие. Хардекопф взял себя в руки и начал рассказывать о том, сколько рабочих занято у «Блом и Фосса».
— В литейном цехе все рабочие входят в профессиональные союзы. С неорганизованными мы не работаем. И солидарность, надо сказать, крепкая. Недавно, например, жена рабочего Миттельбаха тяжело захворала. Три месяца пролежала в Ломюленской больнице, в Сент-Георге. У них четверо детей, все еще школьники. Мы каждую неделю собирали деньги, и Миттельбах мог нанять женщину, которая присматривала за хозяйством и детьми.
Бебель кивнул.
— Правильно! Солидарность — великое дело. Великое!
Слова эти ободрили Хардекопфа, он начал с воодушевлением рассказывать о других случаях взаимной помощи. Потом вспомнил, что Бебель спрашивал его о настроениях в цехе.
— Да, у нас в литейном дело обстоит неплохо. Но в других цехах не все рабочие организованы, и наш профессиональный союз очень мало делает, чтобы завербовать людей. А в литейном, хоть и все организованы, товарищ Бебель, а все-таки критикуют партию и союз… много недостатков находят. Мне, правда, трудно все это как следует подробно рассказать. Есть, например, такие, которые недовольны. Члены партии даже. «Избирательный ферейн, — говорит всегда Фриц Менгерс, это рабочий из нашего цеха, — избирательный ферейн — тошно слушать, — говорит он. — Ведь еще Лассаль сказал, что избирательными бюллетенями ничего не изменишь. Это только оружие, но… Даже если бы мы и получили большинство, — говорит Фриц, — то от этого полицейские не станут красными, пушки и винтовки не попадут к нам в руки».
Хардекопф увидел, что взгляд Бебеля неподвижен и словно устремлен в бесконечную даль. Хардекопфа охватило чувство неуверенности. И дернуло же его заговорить о Менгерсе, — известно, что Менгерс горячая голова, всезнайка и критикан.
Он вспомнил вдруг слова Карла Брентена.
— Надо, товарищ Бебель, больше внимания уделять просветительной работе. Надо… Численно мы все растем, а умнее от этого не становимся, верно? И когда государственная власть перейдет в наши руки, нам потребуются знания. И… и… без просвещения ведь дело не пойдет, верно? На многие вопросы каждый отвечает по-своему. И… нередко тебя спрашивают, как будет устроено в социалистическом государстве то или другое, а что ответить, когда и сам не знаешь толком. Просвещение — оно очень нужно, очень…
Хардекопф перевел дыхание. Он сам себе удивился. Произнес целую речь. Говорил и говорил, а Август Бебель все время одобрительно кивал. Или, может быть ему все это просто приснилось?
— Я, конечно, товарищ Бебель, много глупостей наболтал, не так ли? В самом деле, я никогда еще столько не говорил: ведь я не умею двух слов связать. А тут сам не знаю, как это у меня получилось, — говорю и говорю…
— Вы очень хорошо обо всем рассказали, товарищ Хардекопф. Замечательно рассказали. — Бебель кладет руку на плечо Хардекопфу. — А то, что вы говорите о просвещении, очень правильно. Это наше слабое место. Просвещение для нас хлеб насущный. Перед нами стоят гигантские задачи. Мы с вами знали нашу партию, когда она еще была маленьким, хоть и живым ручейком. Теперь она стала широкой рекой и разливается все шире, но надо ведь ей и глубину набирать, а главное — ни на одну минуту не застаиваться: иначе река превратится в болото. Конечно, есть среди нас товарищи, которые опасаются не того, что мы мягкотелы и слишком свято верим в выборы, а как раз наоборот: для них мы чересчур стремительны, чересчур необузданны, требовательны; такие товарищи хотели бы, чтобы мы стали добродетельными бюргерами, а то и вовсе верноподданными. Это самые опасные, с ними прядется повести борьбу. А недовольные, те, для кого мы недостаточно воинственны, — гораздо менее опасны! Недовольные лучше самодовольных!
— Товарищ Бебель… — сказал Хардекопф. Он поднял глаза на Бебеля и снова опустил их. Ему хотелось рассказать о собрании в Дюссельдорфе. Даже не о собрании, — об ужасах, пережитых под Парижем. О тех четырех коммунарах… о литейщике… об этих пленных… И о своих сыновьях хотелось ему рассказать. Особенно об Эмиле, который более двух лет находится в исправительном доме. — Товарищ Бебель… — Но ему не хватало слов. Да они и страшили его.
Подошли работники партийного аппарата; внимание, которое Бебель оказал старому судостроительному рабочему, вызвало у одних зависть, других заставило насторожиться.
— Взгляните, товарищи, на нас, стариков, — сказал им Бебель, — седые совсем, а ведь мы с товарищем Хардекопфом стояли в рядах партии еще тогда, когда у нас ни единого седого волоса не было.
Все потянулись к окну; Бебеля окружили и забросали вопросами. Хардекопфа атаковал какой-то молодой человек, взволнованно тараторивший:
— Товарищ Хардекопф, я… корреспондент «Гамбургского эха», позвольте представиться — Лорман. Не скажете ли вы мне… не будете ли вы добры сказать, о чем вы только что беседовали с товарищем Бебелем? Нашим читателям это будет очень интересно.
Таким образом Хардекопф еще раз убедился, что он не грезит. Только теперь он опомнился. И как это все получилось? Да что же он такое сказал? — спрашивал он себя.
5
Пока в большом зале тысячи рабочих, тесло сгрудившись, слушали Августа Бебеля, который стоял на разукрашенной красными гвоздиками трибуне и ясно, уверенно и спокойно облекал в чеканные слова свои мысли, Фридрих Бернер, главный редактор «Гамбургского эха», просматривал за сценой готовые полосы завтрашнего номера. Редактор партийной газеты, маленький, сухощавый человечек, имел обыкновение на любой вопрос, даже если он его прекрасно слышал, неизменно отвечать: «Как вы сказали, простите?» — после чего вопрос задавался вторично, а Бернер выгадывал время, чтобы обдумать ответ или принять нужное решение. Лицо его обращало на себя внимание на редкость большим и острым носом; два крошечных, круглых, как шарики, темно-серых глаза за выпуклыми стеклами очков производили тем более странное впечатление, что бровей вовсе не было. С подбородка свисала, словно приклеенная, полоска русых волос, над верхней губой — от ноздри до ноздри — топорщилась такая же узенькая щеточка усов. Бернер никогда не выступал публично, красноречием он не отличался. Но его заметок и статей боялись — столько вкладывал он в них неуемной злобы, яда, коварства. Все это он обрушивал не только на головы врагов, но и тех членов социал-демократической партии, которые смели спорить.