Отцы - Бредель Вилли. Страница 96
— И Софи позвать?
— Нет, только Густава.
— А почему не позвать ее? — допытывалась фрау Хардекопф.
— Ах, она слишком много говорит.
Не прошло и получаса, как в комнату тихо вошел старый Штюрк.
…Хардекопф сидел у окна. Сумерки сгущались, в двух шагах уже трудно было различить лицо собеседника, и старики уселись рядом.
— Здравствуй, Иоганн! — столяр улыбнулся в свою реденькую бороду. — Поправляемся?
— Сядь поближе, Густав. Хорошо?
Штюрк положил свою руку на руку Иоганна и кивнул.
Они сидели и молча смотрели друг на друга. «Нам незачем притворяться, не правда ли? Ведь мы все знаем. Незачем приличия ради молоть всякий вздор и обманывать друг друга, не так ли?»
Это был час, когда день медленно переходит в ночь. Тихие сумерки окутывают своим благодатным покровом людей и предметы; крыши домов по ту сторону улицы погружаются во мрак; стены, подоконники, стулья, горшки герани за занавесками теряют свои очертания и расплываются призрачными тенями. Тишина и мир. Паулина вошла и хотела зажечь свет, но Хардекопф махнул ей — не надо. Старикам не нужно видеть друг друга, они хотят только побыть рядом, посидеть вот так, молча… Это сознание близости другого приятно, оно успокаивает, в нем утешенье, взаимное понимание.
…Точно откуда-то издалека, сквозь вечернюю тишину, в комнату доносились ровные, тихие и глухие удары. Это тяжелый багер, работающий день и ночь на Шпиталерштрассе. Достраиваются последние торговые здания на этой новой улице. Густав Штюрк стоял сегодня рано утром в толпе праздных зевак и смотрел, как разбирают леса.
Людвиг пришел навестить отца. Мать не пустила его в комнату, шепотом объяснив, что там Густав Штюрк и друзья не хотят, чтобы им мешали. Хардекопф услышал, как они шепчутся, и был доволен, что никто не потревожил их, даже сын. Днем у него была минута, когда захотелось увидеть вокруг себя детей, своих сыновей. Но потом он спросил себя: «Зачем? Для чего? Разве их не развеяло на все четыре стороны? Что у него с ними общего?..»
…В той старой части города рабочие, роя котлованы, на глубине трех метров наткнулись на могилы. Много столетий тому назад здесь было, очевидно, кладбище. Как часто Штюрк проходил по этим улицам, не подозревая, что топчет могилы. «Но чему тут удивляться, — мысленно спрашивал он себя. — Где бы ни ступила наша нога, всюду мы топчем могилы, все, что существует, построено на костях наших предков. Потомки будут точно так же, не подозревая об этом, проходить по нашим бренным останкам… Да, такова жизнь, и удивляться тут нечему. Что такое человек со всеми его заботами и горестями? Микроскопический пузырек во вселенной, который в один прекрасный день лопается и исчезает…»
…Нет у него с сыновьями ничего общего. Один — бродяжит без цели и смысла по белу свету, другой добровольно стал солдатом кайзера, а Людвиг, надломленный неудачник, сидит сейчас рядом, на кухне, и, может быть, курит трубку, которую не смеет курить дома, или читает «Правдивого Якова». Старый Иоганн не знал, что после каждой победы из окна квартиры его сына Людвига вывешивают черно-красно-белый флаг; близкие скрывали это от него. Так хотела Гермина. Людвиг всякий раз подчеркивал, что он тут ни при чем, что флаг вывешивается только по ее настоянию.
…Эти отрытые могилы не выходили у Штюрка из головы; они чрезвычайно занимали его, давали пищу размышлениям о столетиях и тысячелетиях становления человека. Он вспомнил слова сидящего рядом старого друга, что бесполезно философствовать о смерти, — следует больше заботиться об устроении жизни; несмотря на величайшие успехи науки, взаимоотношения людей по-прежнему остаются на ступени варварства… Как верно сказано… Чего только человек ни изобрел, ни открыл, ни создал — и все же он едва добрался лишь до первой, низшей ступени культуры…
…Как случилось, размышлял старый Иоганн, что жизнь превратилась в такую бессмыслицу? Разве не старался он всегда поступать честно и прямо, разве не делал все с единственной целью: помешать тому, что нагрянуло сейчас, положить этому конец раз и навсегда?
…Ступень культуры? Можно ли вообще применить понятие культуры к эпохе, породившей эту кровавую бойню народов? Где похоронен Артур? В какой братской могиле он лежит? Что от него осталось?
…Даже трудно поверить, что люди снова колют и убивают друг друга. Снова расстреливают пленных… О том случае Хардекопф никогда не рассказывал Менгерсу… Да, где теперь Менгерс, литейщик Фриц Менгерс? Расстрелян, быть может, как тот парижский литейщик? Или верно, что он сидит в крепости? Как это говорил, бывало, Густав: «Один Луи Пастер сделал для человечества больше, чем все Луи Бонапарты вместе взятые…» Что бы там ни было, мы, дорогой мой друг, слишком мало сделали с тобой… Слишком мало… Пораскинь-ка мозгами… Пораскинь-ка мозгами!..
Стенные часы бьют девять.
Штюрк поднимает глаза. Дочь его, Лизбет, обещала быть у них в девять. Он знает, почему она сегодня собирается прийти. Ей хочется выманить у него книжный шкаф с передвижными полками, который стоит внизу, в мастерской. На него зарится жених Лизбет, приказчик из Бергедорфа.
…Доброволец, депутат рейхстага Людвиг Франк, пал на поле брани. Социал-демократический депутат… Как же это возможно? Добровольцы! Миллионы добровольцев… Его сын Фриц тоже доброволец… «С этим пора вам наконец примириться. На войне и не то бывает». Где оторвут ему ногу? «Радуйтесь, что хоть голова уцелела…» Да, надо иметь голову на плечах. Пораскинь-ка мозгами… Пораскинь-ка мозгами…
Из груди Хардекопфа вырывается мучительный вздох. Он устремляет взор на друга. Но по-прежнему молчит. И Штюрк молчит. Оно и понятно: этим старикам, обманутым во всех своих надеждах и чаяниях, хочется всласть намолчаться.
«Нет-нет!.. Нет-нет!» — отстукивают без устали старые часы на стене. «Нет-нет!.. Нет-нет!..» — стучит старое усталое сердце Хардекопфа.
…«От выражений соболезнования прошу воздержаться»! — это было очень умно, Густав. Радость можно разделить, страдания — труднее, а эту муку ни с кем не разделишь…
…Лизбет подождет. «Да на что тебе, папа, этот шкаф?..» И в самом деле, на что ему этот шкаф. Артуру ведь шкаф уже не нужен…
…Эту муку ни с кем не разделишь. Разве понять Карлу, что сломалось в нем, в Иоганне Хардекопфе? Ничего он не понимает. Ничего… Исключен из партии и союза… Ну да… С лавкой своей он потерпел крах… И с «Майским цветком»…
…Если бы сын вернулся, он сказал бы ему: «Вот, Артур, тебе книжный шкаф, в точности такой, о котором ты всегда мечтал. Видишь — передвижные полки. Стеклянные дверцы можно задвигать и выдвигать. Из лучшего дуба. Но если тебе не нравится цвет полировки, можно еще потемнить!..» Да, вот что он сказал бы Артуру, если бы… Если бы он… Нет, ему, Густаву, противен этот кривляка приказчик. Все это сплошное кривляние. У самого нет ни одной книжки, да и чтение жених Лизбет считает напрасной тратой времени. Нет, шкаф этот делался не для него: пусть там и стоит, где стоял…
…«Майский цветок» — общество ветеранов войны? Социалистический, сберегательный и увеселительный ферейн превратить в националистический ферейн?.. И все-таки даже теперь «Майский цветок» не утратил для Хардекопфа очарования. Столько радостных, веселых часов, столько светлых воспоминаний связано с ним! «Майский цветок» — это как голос из далеких прекрасных дней, тех дней, когда жизнь еще стоила того, чтобы жить…
Совсем стемнело; за окном — черная ночь. Часы на стене тикают свое вечное «тик-так! тик-так!»; круглый медный маятник темным пятном качается туда-сюда, туда-сюда и твердит с укоризной: «Нет-нет! Нет-нет!» Так тихо, что старикам слышно, когда по Германштрассе проходит трамвай, хотя окна закрыты; порой доносятся резкие паровозные гудки с недавно выстроенного Главного вокзала.
Какая сладостная тишина. И почему в такой тишине особенно остро чувствуешь жизнь? Хардекопфу кажется, что он слышит, как бьется сердце его друга. Он кладет Штюрку руку на плечо и хочет сказать: «Давай, Густав, пораскинем-ка мозгами над всем, над всем!»