Переселение. Том 1 - Црнянский Милош. Страница 34

Лежа в невероятной духоте на попоне в низкой хижине, покрытой травой, которая, высохнув, пьянила своим запахом, Вук Исакович почти целыми днями оставался совсем один, возле него стоял лишь кувшин с водой, время от времени он перемещался с попоной и седлом с припека в тень, сбрасывая муравьев с изголовья. Вытянув ноги и сложив руки на больном животе, который с тех пор, как начались бои, беспокоил его меньше, он лежал как покойник, избегая днем появляться в расположившемся среди повозок лагере — настоящем цыганском таборе, где солдаты вокруг костров орали во всю глотку под гусли, правда, больше от голода, чем от спиртного. Потягиваясь в полусне, Исакович представлял себе, будто он ногами достает до городских редутов, а руками — до шатра Беренклау и таким образом пятками может сбить укрепления, а пятернями задавить нескольких Беренклау. Так он частенько и засыпал, полный ярости и отчаяния, просыпаясь под вечер от песен солдат и треска барабанов.

Окрепший после сна и отдохнувший, он переносился сквозь лагерный шум и гам, удары копыт, позвякивание колокольчиков скотины, звон кузнечных наковален в умиротворяющий сумрак вечера, в тихое пение цикад на широкой поляне, в бездонную пустоту, которая на склоне лет так внезапно разверзалась у самых его ног. Опасаясь, что ему станут досаждать делами, а также приглашениями на пирушки, он оставлял без всякого внимания офицеров и не появлялся в шатре Беренклау, где шла азартная игра и буйное веселье. Один на один с собой, с вечно маячащими перед глазами жалкими повозками, развешанными хомутами и путами, раскаленным небом и длинными полосками сожженных полей, Исакович полностью отрешился от всех своих надежд. За свое неудавшееся производство в подполковники он честил и Беренклау, которым раньше так восторгался, и всех расфуфыренных военачальников в париках. Теперь ему было наплевать на австрийскую армию, которой он и его солдаты прокладывали путь кровавой резней, а все прошлое казалось ему беспросветной глупостью. Ничего он больше не ожидал и от возвращения домой, понимая, что несчастный народ, поселившийся на низинных болотах, обманули и предали.

Но вслед за службой, с которой он мысленно с презрением порывал, он порывал и со всем остальным. С женой и детьми, из-за которых он страдал и которых никогда нет рядом, чтоб прийти к нему приласкать и утешить; с болотами, куда он должен вернуться, со своим убогим и бессмысленным существованием. Со всеми делами, которыми он прежде собирался заняться.

В бездонную темную пустоту погрузился в этот вечер не только шалаш, где он лежал, но и, казалось, вся его жизнь. Сгинула, сбросила его, как он сам когда-то с пьяным хохотом сбрасывал с себя перед девками шитое серебром платье. И вместо первой любви появилась шлюха, вместо городов, где он жил, торговал, копал траншеи, стрелял и убивал людей — пустыня.

Из всей его жизни, размышлял он, неомраченными сохранились в памяти лишь яркие, чистые звезды да серебристые лесные тропы, над которыми спускались апрельские туманы и по которым он скакал на лисьей охоте, проводя медовый месяц в небольшом скучном славонском гарнизоне и мечтая в будущем уехать в необъятную, занесенную снегом Россию, чтобы наконец зажить по-человечески, успокоиться и отдохнуть.

Мысли Исаковича, когда он вышел в тот вечер из своей землянки, были далеки от спутанных лошадей, больных солдат, лежащих на соломе, шатров, ружей, бочек с порохом. Часовые его приветствовали. Поглядев на уходящий вдаль лагерь, пышущий жаром и кишащий солдатами, он окинул взглядом горизонт. Несносный зной, казалось, никогда не кончится. На звездном небе не было ни облачка. От вздымавшихся вдали гор, сожженной травы и фруктовых садов веяло пылью и духотой.

К далеким сельским колокольням тянулись вдоль реки длинные ряды деревьев и кустов, а на возвышенностях и редутах французов темнели большие стога сена, скошенные и сожженные нивы отливали то медью, то золотом. Над низинами, солончаками и поросшими кустарником болотами поднимались покрытые садами холмы и пригорки. Там стояли вкопанные в землю пушки. Город дрожал в мареве зноя и, казалось, реял над тучами пыли, висевшей над дорогами, по которым тянулись длинные вереницы всадников и повозок.

Привалившись спиной к хижине, полураздетый, он выслушал рапорт капитана Антоновича, который заступил на ночное дежурство по лагерю; капитан сообщил Исаковичу пароль и передал ему приглашение Беренклау пожаловать к нему завтра на обед. Вытянув ноги в траве и сломав стебли бурьяна, лезшего в лицо своими засохшими плодами, в которых колотились зернышки, он лег на спину под кустом, росшим над хижиной, оголил грудь, чтобы немного остыть, и не мигая уставился на пробивавшиеся сквозь пыль снопы света над далекими земляными валами. Угрюмо приказав ночью не задерживать убегающих из лагеря, а на заре тех, кто вернется, не передавать караулу, он тут же отпустил капитана. Потом бросил мимолетный взгляд на солдата, который чуть в стороне, стоя на коленях в сене, чистил его пистолеты, и устремил взгляд в бездонную голубую высь.

Он ждал, когда смеркнется, вдыхая запах дыма от горящей между шатрами травы. Под собачий брех на долину опускалась темнота. Первые далекие костры осветили лица солдат, которые, сидя на корточках, чистили картошку, резали тыкву и варили их в котлах или пекли на горячих угольях. Побледневшее небо низко нависло над садами. И сразу повеяло приятной прохладой. Снова завыли и загудели гусли, запела свирель. Вместе с мраком наступала тишина. Вскоре тьма смешалась с туманом, а пыль укутала все вокруг до самых верхушек далеких фруктовых садов. Вук Исакович успокоился.

Перед ним навеки разверзлась бездна, позади лежало суетное прошлое. Он, как и все прочие, ничего не добился и в этой войне, а кочевая жизнь и маета все продолжались. И все-таки в глубине души он чувствовал, что так попусту жизнь не может пройти, внутренний голос обещал ему в конце что-то необыкновенное.

Стоя над страшной бездной, на краю которой он оказался, обнаружив, что жизнь прошла, что ничего поправить уже нельзя, в том числе и жалкую судьбу всех тех, кто не по своей воле и для чужой корысти пошел с ним и кто либо погибнет, либо вернется в свои болота, отказавшись от всякой надежды, он все-таки чувствовал над собой нечто обещающее, как чувствовал это небо, несущее летним вечером прохладу.

Окидывая взглядом широкую равнину, уходящую к реке и дальше, до синих гор, он в этих далях черпал чувство, что он не рожден для этой неизреченно-тяжкой тоски и пустоты, в которой очутился. Где-то, подобно этому радостному снопу света, вспыхнувшему на фоне звездного неба над городом, где под темной сенью кровель прячутся голуби и ласточки, должна быть и для него какая-то небесная радость. Когда-нибудь и он должен добраться туда, где в радостном водовороте событий жизнь льется легко, как прозрачный, чистый, холодный, приятный пенистый водопад. Поэтому надо уйти отсюда, поселиться в каком-то другом месте — прозрачном, чистом, ровном, как поверхность глубоких горных озер, думал он, лежа весь потный рядом со своими собаками, которые, растянувшись на соломе, гамкая, ловили мух. Надо забрать всех, забрать патриарха и уйти от этих болот, от бесконечных войн, службы и обязанностей. Жить по своей воле, избавиться от этой страшной неразберихи, жить той жизнью, для которой рожден человек. Жить тем необыкновенным, что, как небо, все покрывает и все завершает. Чтобы все то, что он до сих пор делал, перестало бы казаться глупым и бесполезным, чтобы будущее стало понятным и ожидание мира не было бы уж таким безысходным.

После стольких недель тяжких мук и скитаний, выбравшись в полном изнеможении из страшной бездны отчаяния, Вук Исакович испытывал небывалую жажду чего-то радостного и светлого; уходить с этого света обездоленным, старым и опустошенным он теперь не хотел. Никогда еще он с таким восторгом не прислушивался к шепоту небес, говорившему, что сама судьба предопределила ему вести свой полк, который вдруг стал милее и лучше всех прочих на свете. И те, кто остались дома, никогда раньше не представлялись ему столь достойными лучшей доли. Засыпая в духоте летней ночи у порога своей землянки под Страсбургом, Вук Исакович грезил о чем-то неземном, что ждет не только его, но и его сородичей, пусть униженных сейчас и обманутых, но рожденных для чего-то чистого, светлого, необыкновенного и вечного, как вот эти яркие созвездия и серебристая синь неба, мерцающая над городскими кровлями, травами, горами и рекой. А вдоль реки трепетало пламя лагерных костров, на которые, будто тихий летний дождь, лился лунный свет.