Переселение. Том 1 - Црнянский Милош. Страница 38

Учащенно и тяжело дыша, она, лежа на высоко взбитых подушках, окинула еще раз мысленным взором пустоту своей женской юдоли и поняла, что подобно этим глинобитным стенам, белому потолку, пшенице на чердаке, платьям, разбросанным по сундуку, она была вся во власти прихотей и страстей мужа и деверя, между которыми она так нелепо оказалась.

С застывшим от ужаса взглядом Дафина попросила дать ей зеркало, то самое зеркало в раме из кованых железных цветов, которое старухи недавно совали ей под нос, чтобы узнать, дышит ли она еще. Увидев свои запавшие глаза, белый лоб, высохшую шею, она подумала о том, как, должно быть, сейчас уродливо ее покрытое одеялом тело, и снова заплакала. Эти двое мужчин будут жить в свое удовольствие, они здоровы и, хоть постарели, не страдают никакими хворями и кровотечениями, а ее, она это чувствовала, вышвырнут из дома как ветошь. Заметив стоявших у постели дочерей, Дафина быстро перевела взгляд, в котором сквозило больше отвращения, чем жалости, с меньшой, сплошь покрытой коростой, на старшую. Девочка, держась за руку горничной, без конца о чем-то ее расспрашивала. Видно, в ее памяти скорее всего останется лишь смутный облик матери, который она будет с трудом вспоминать. Раньше, раздумывая о том, как она выйдет замуж за богатого Аранджела, особенно если мужа убьют на войне, Дафина словно забывала про то, что у нее есть дети, они наводили на нее тоску. Она не могла о них заботиться, и никто этого от нее не требовал. Зная уже, что умрет, она расставалась с ними с чувством полного бессилия удержать их подле себя, как и все прочее, что ей на короткое время дали словно бы в собственность, а потом отобрали. Все безнадежно уходило в пустоту, не принося ни пользы, ни благодарности, ни надежды. И вот она осталась одна, со своим страшным порожним чревом, откуда исходил тяжелый дух, со своими муками и страданиями.

Под вечер Дафина приходила в себя реже и ненадолго.

В эти минуты она видела, как незнакомые лица, словно тени, подходят к ее освещенной лампадой постели; поглядеть на нее привалило пол купеческого Земуна.

Примерно около пяти она пришла в себя, вспомнила о лошади, которую ей подарил Аранджел, и слабым голосом приказала отнести ей сахару. Тут же произнесла несколько весьма похвальных слов о девере, заметив при этом, что она переселится с ним в Буду.

Немного погодя Дафина посмотрела на всех своими большими, синими, как зимнее небо, глазами, спокойно и ясно, она была в полном сознании. Спросила о муже и тотчас заставила себя вспомнить о первых годах брака. И ей снова подумалось, что лишь то лето с зелеными травами и пышной листвой, с мелкими букашками и мурашками, с серебряными по ночам лесами было настоящим. При воспоминании о первых днях жизни с Вуком Исаковичем его брат со всеми своими ласками показался ей просто смешным, таким дивным было начало ее супружества. Она словно увидела себя еще раз в своих любимых пестрых — голубых, желтых и зеленых — шелках, с сильными красивыми ногами, роскошными плечами, и глаза ее потемнели от жалости к самой себе. Даже в ту минуту ей хотелось любви.

Она не заметила, как закатилось солнце, не чувствовала духоты и пыли, не знала уже, в какой стороне горы, ивняки, острова, не слышала ни шума реки, ни слов священника в глубине комнаты, который непрестанно бормотал по-гречески молитвы.

Около семи она попросила раздвинуть занавеси и впустить воздух летнего вечера, в котором стихало все: и барки на реке, и стада, и длинные вереницы ослов, позвякивавших колокольчиками.

Она смотрела, словно сквозь какую-то дымку, со своего высокого, пропитанного потом изголовья на опускавшийся вечер, горные склоны, неизмеримый водный простор, высохшие болота, стены крепости — словом, на все то, что было видно из ее окна. Собрав последние силы, тяжко мучаясь, она потребовала, чтобы ее выкупали и умыли, к изумлению плачущих служанок, причесала волосы и велела подстричь и накрасить себе ногти. Потом, покрыв голову шелковым платком, который она нерешительно выбрала, отдала хранившийся у нее под подушкой кошель с дукатами старому слуге своего деверя и уставилась на дверь, будто кого-то ожидая.

Так она и лежала — умытая, причесанная, спокойная, с широко открытыми глазами, при последнем издыхании; никто не решался к ней подойти, не зная, жива ли она еще или уже мертва.

В день смерти жены брата Аранджел Исакович трясся в своем рыдване по неровной дороге, уверенный, что она не выживет.

Врачи давно уже ему сказали, что невестка безнадежна. Оба были убеждены, что она, желая избавиться от плода, выпила какое-то зелье. Не сомневаясь в ее смерти, оба считали, что конец близок. Турок говорил, что вся утроба ее гниет, и этим объяснял кровотечение, другой врач — что утроба кровоточит потому, что в ней что-то гниет. И оба твердили, что больная умрет.

Аранджел Исакович был уверен, что о разводе не может быть и речи, что нет такого попа или патриарха, который отнимет ее у брата и передаст ему. И все-таки каждый день обещал невестке поехать к патриарху.

С того дня, как с нею случилась беда, Аранджел Исакович словно обезумел. Он почти перестал выезжать из дому. Первое время он еще плавал на своих судах и баржах до Осека и Ковина, торопясь, не останавливаясь даже на ночь, ни с кем не разговаривая. В то лето тщетно ожидали его до самой осени на верхнем Дунае, в Вене и Буде, где у него скопились большие партии дубленых кож и лошадиной сбруи. А спустя две недели он уже не ездил ни в Осек, ни в Петроварадин, ни даже на ту сторону, к туркам. Зеленый от злости из-за понесенных убытков, он неслышно бродил по комнатам своего просторного дома, то и дело взглядывая на невестку, когда она спала, и целуя ее, когда ей на день-другой становилось легче. Испытывая гадливость к тому, что с ней произошло, он, видимо, единственный воочию видел, как стремительно гибнет ее редкая красота. Согнав свои барки ближе к дому и загонам, он начал изымать деньги из Турции и Валахии и вкладывать их на севере. Аранджел Исакович больше не хотел оставлять невестку, не хотел ездить на юг за скотом, решив торговать одним серебром, но так же рискованно и смело, безоглядно и хищнически, как торговал скотиной и зерном. Бо́льшую часть дня он проводил около Дафины, даже в душе не упрекая ее в том, сколько терпит из-за этого убытков, он каждый раз обиняками давал понять, как горячо он ее любит и как она должна быть ему за это благодарна.

Сидя в синем, затянутом шелковым пестрым поясом кафтане у нее на постели, он сжимал своими желтыми руками ее плечи, уже далеко не такие пышные и красивые, как прежде, умильно щурил на нее свои желтые глаза, морщил утиный нос, бодал головой в грудь, как ручной козел, и щекотал редкой бороденкой.

Все это она принимала молча и довольно холодно, считая его виновником своего несчастья и болезни, и тогда он начинал пространно вспоминать подробности той страшной ночи-оргии, когда он скорее силой, чем добром, овладел ею. Приглушенным шепотом говорил о пережитой с ним любви, расхваливал на все лады ее полные страсти движения, красоту ее тела, описывал все до мельчайших подробностей, при этом глаза его горели, и он целовал ее как безумный пахнущими дорогим табаком, липкими от турецких сладостей губами.

Дафина, не слышавшая от мужа ничего подобного (Вук Исакович молчал не только после, но и во время любовных утех), испытывала отвращение к любовному сюсюканью своего деверя. Отвернув голову в сторону, скорчившись от боли, она принимала его пугливые поцелуи с такой же неопределенной улыбкой, как в ту роковую ночь, ничем не показывая, доставляет ли это ей в самом деле удовольствие.

Вначале болезнь невестки вызывала в нем такую гадливость, что Аранджел Исакович просто убегал из дома, но прошло какое-то время, и, взяв себя в руки, перепуганный и пораженный, он уже до конца был к ней внимателен. У него были свои расчеты. В дни, когда ей становилось лучше, он часто присаживался к ней на постель и целовал ее. Когда же ей стало совсем худо, он не только не убежал, но целыми днями сидел у изголовья постели и, томясь желанием, часами держал ее на руках.