Переселение. Том 1 - Црнянский Милош. Страница 78
Однако, в конце концов, пришлось все же выйти с багажом за ворота и ждать. Павел в полной растерянности остановился под липами, поставил на землю фонарь и посмотрел вниз, на крутую и безлюдную улицу Буды.
Сперва медленно, потом все быстрее начало светать.
Несмотря на все шутки Трандафила, старавшегося отправить Павла в Вену в добром настроении, Исакович словно окаменел. «Легко ему балагурить, — думал он, — ведь дело идет не о его голове. Трандафил-то выйдет сухим из воды. Но что будет с теми, кто последует за мной, кто ждет еще там, в Нижнем и Верхнем Среме, в Поморишье, в Потисье? Георгию на это наплевать. Георгий занимается своими делами».
Расстроило Павла и то, что он видел еще по дороге сюда. И в самой Буде все переменилось за семь лет. Люди, которых он молодым встречал во время войны на этих крутых клочках, под этими кровлями, будто сгинули. Той Буды, которая в пору его детства могла выставить несколько тысяч расциянских солдат, уже не существовало. Люди вымерли, расселились, разъехались.
Павел хорошо помнил старую Буду.
Он видел своих соплеменников еще в ту пору, когда они, молодые и овеянные славой, с веселыми песнями гарцевали на бешеных конях, сверкая серебром, в красных плащах, и кисти на их сапогах, казалось, лихо отплясывали коло.
Все тогда были сильными, здоровыми, статными. И куда они подевались?
Их смех уже не слышен в Буде.
Сейчас в Буде смеется господин Трандафил.
Целые улицы, по которым Павел когда-то мчался с хохотом и песнями, ныне опустели, как во время чумы. В семьях осталось мало мужчин, а многие семьи вымерли поголовно. Трандафил даже не знал их фамилий. Он слышал лишь о нескольких богатых семействах: они сохранились, как сохраняются во время наводнения высокие деревья, чьи верхушки торчат из воды. Бедняки поумирали либо разбрелись. А все прочие, кто еще оставался жить внизу, на скате, обнищали.
Среди тех, кого уже не было теперь в Буде, у Павла было немало знакомых, друзей и родичей, с которыми он прежде встречался. Когда он спрашивал о них, Георгий только молчал и удивленно поглядывал на гостя.
Исаковичу чудилось, что он еще слышит цоканье копыт их коней и песню, которую они пели на прощание, слышит веселый смех и голоса сотен людей.
А в то утро вокруг стояла полная тишина, нарушаемая лишь пением петухов, доносившимся с крутого ската, где прилепились жалкие лачуги. Петухи встречали солнце, которое выкатывалось из-за гор Буды.
Смерть, о которой Исакович не переставал думать в Буде, была не смертью отдельных людей, о которой, поговорив какое-то время, забывают, и даже не мором, когда в позднюю дождливую осень свирепствуют повальные болезни, о чем еще долго потом толкуют старики, она была каким-то кошмаром, ужасом, нараставшим, подобно лавине.
Гибель великого множества сородичей казалась Павлу томительным, бесконечным наваждением, ему чудились длинные вереницы гробов, его давила мертвая тишина, когда не слышно человеческого голоса, а в опустевших дворах лишь воют по ночам собаки.
В день отъезда из Буды Исакович просто разболелся. В нем словно что-то надломилось от горя. Он бросил на свой багаж ментик, который надевали в путь офицеры в те времена. Сверху положил раздобытую Трандафилом гусарскую саблю и, как безнадежно заблудившийся путник, сел на пороге чужого дома. Фонарь освещал его только до пояса — лица совсем не было видно.
В то утро все казалось Павлу жалким и убогим. И он скрипел зубами, как Трифун.
Капитан Исакович прежде представлял себе отъезд в Россию совсем по-другому: он гарцует на лошади под песню гусар и плач остающихся в Среме родичей. А вместо этого он печально сидит при свете фонаря на пороге чужого дома…
Между тем под липами в саду господина Трандафила совсем рассвело, были уже ясно видны и соседние дома. Хотя они тоже принадлежали торговцам, но далеко не все походили на дом Трандафила. И казались скорее хижинами, а не домами. Одни напоминали Павлу нищенские сербские землянки в Потисье, другие — под соломенной кровлей — хижины Срема. Редко какой из домов был оштукатурен, ворота же с двумя столбами и фонарем над ними стояли только у Трандафила, — совсем как у знатных католиков Буды.
Вдоль улицы тянулись низкие заборы, темнели проваленные кровли, заросшие лопухами и репейником строения. Да, далеко не все дома сербов в Буде были такие, как у Трандафила!
В небе, над Дунаем, еще сиял серебряный месяц в последней четверти. По реке бежала вдаль светлая дорожка. А солнце, как молниями, пронизывало своими лучами долину Табана.
У Исаковича, как у всех своенравных и заносчивых людей, настроение быстро менялось. Так и сейчас, после глубокой печали, которую он ощущал в себе, первые лучи солнца вдруг принесли ему успокоение и уверенность, что он все-таки доберется до Бестужева. Ведь добирались же другие, а чем он хуже их!
Нетерпеливо поджидая экипаж Божича, Исакович встал, накинул на левое плечо ментик, оперся на саблю и что-то сердито забормотал себе под нос. Ему вдруг пришло в голову, что экипаж может за ним не заехать, хотя обо всем и было условлено. Ведь Божич мог передумать. Но тут же Павел вспомнил, как, отправляясь за экипажем, Трандафил крикнул: «Зачем человеку передумывать? И не надо вечно каркать, прошу покорно!»
Павел вспомнил еще, как он без конца твердил Трандафилу, что глупо ехать в дамском обществе, когда скрываешься, потому что женщины любопытны и болтливы, а Трандафил ответил:
«А чего им, собственно, вас расспрашивать? Скажете, чтобы помалкивали. Мы же платим половину!»
После изнурительной, безумной скачки через болотистую Бачку и песчаную равнину Кумании Павел Исакович стал резким и несговорчивым. Даже теперь, добравшись до Табана, он все еще был оглушен свалившейся на него бедой, походил на осужденного, чудом спасшегося от виселицы. До сих пор он еще все делал и говорил как во сне.
Павел стоял в полумраке ворот и вдыхал приятный и свежий утренний воздух, обвевавший лицо прохладой. Ему почудилось, будто он одновременно — и здесь, в Буде, и там, в той барке, на Беге, а то ему казалось, что он еще не выехал из Темишвара и стоит перед тем трактиром, где прощался с братьями.
— Куда я еду? Зачем? — прошептал он устало.
Ему вдруг показалось, что улица, на которую он смотрит, вовсе не в Буде, а в Темишваре.
Пригладив свои надушенные усы, Павел расправил грудь, и тут ему представилось, что он вовсе стоит на улице в Киеве, куда уже прибыли и он сам, и его родичи.
Случается, что во время крутых жизненных перемен человек смотрит на все с ним происходящее как бы со стороны. И ему кажется, будто он что-то выбирает, чему-то отдает предпочтение, будто он идет туда, куда его влекут желания…
Но вот наконец совсем рассвело.
С каким-то спокойным наслаждением и уверенностью в собственных силах Исакович стал потягиваться, как после драки. Потом вытряхнул трубку в ладонь. Посиневшее с первыми солнечными лучами небо стало прозрачным, не видно было ни единого облачка.
Павел Исакович вспомнил о тех, кто подписался, то есть кто поставил крест в списке переселяющихся в Россию. С ними его связывали не только узы родства, но и лишения, которые они вместе перенесли на войне, одни и те же испытанные ими горести, одни и те же, столь знакомые ему надежды, одни и те же страсти, о которых он, правда, знал больше понаслышке. Но жить так, как жили доселе в Темишварском военном округе и в Потисье, было уже невмоготу. И не только им, Исаковичам: тысячи людей готовились к отъезду в Россию. Сотни и сотни людей из других краев уже уехали.
Горький опыт, который они обрели, перебравшись из Сербии в Австрию, в эту христианскую империю, уже не мог им ничем помочь. Империя обманула их ожидания. Горе, ложь, обман и великая несправедливость, а не христианство! Турки казались им сейчас чуть ли не рыцарями, а Гарсули, да и старый Энгельсгофен, — просто шантрапой. Весь народ хотел уйти из этой христианской страны, и подальше.
Тем временем небо над Табаном озарилось.