Жизнь – сапожок непарный. Книга первая - Петкевич Тамара Владимировна. Страница 13

Казалось, кто-то непременно и немедленно должен всё это аннулировать. Уж во всяком случае в последней инстанции – райкоме комсомола – возмутятся недопустимо глупым решением комсомольского собрания. С этим я туда и шла, когда вызвали.

– Положи на стол комсомольский билет. Решение правильное. Ты больше не комсомолка! – хладнокровно подытожили там.

«Положи комсомольский билет. Ты больше не комсомолка!» Вынув из сумочки комсомольский билет, я подошла к столу секретаря райкома и положила его. Меня ещё долго преследовала картина «леса рук» и райкомовского вышвыривания. На нервной почве (как сказали врачи) у меня отнялись ноги. В доме запахло лекарствами, отварами трав. В дверь никто не звонил. Мы оказались отрезанными от мира, от половодья бывшей привычной жизни. Но вошедшая в дом нужда, как беспощадный лекарь, в упор требовала разобраться с собой.

* * *

Сразу же по приезде в Ленинград мы стали разыскивать папу. Кто-то посоветовал нам поехать на пересыльный пункт. На меня глянули беспомощные мамины глаза, и я поняла, что ехать придётся мне. На пересыльном пункте папа в списках – не значился. В «Крестах» папиной фамилии – не нашли. Встреченные там женщины объяснили, что первым делом следует обратиться в справочное бюро Большого дома на Литейном. Дом действительно был большой, особенно по тем временам. Построен он был уверенно, фундаментально, «перспективно». Серое современное здание олицетворяло незыблемость и прочность власти.

Пересыльный пункт, «Кресты», Большой дом по-новому открывали не только город, в котором я знала памятники и дворцы, трамвайные и автобусные маршруты, но и совсем другую жизнь. Названия тюрем, решётки на окнах, растерянные лица людей, с которыми пришлось стоять в очередях, стали зримой границей, за которой попросту виделся конец света. Но там находился отец. Ему надо было помочь во что бы то ни стало.

До того как войти в справочное бюро Большого дома, я считала, что мы относимся к тем особым, но всё-таки немногим, на кого накатила беда. Похожий на вокзал, огромный, с колоннами зал справочного бюро оглушил. Он был до отказа забит людьми. Нельзя было понять, толпа это или нескончаемо длинная очередь. Если очередь, то где искать конец? Стоял гул, а многие люди, возле которых я оказывалась, молчали, исступлённо глядя в одну точку. Степень общей наэлектризованности была так велика, что и меня заразила мгновенно. Прежде чем понять неизмеримость несчастья, я его увидела глазами, почувствовала кожей. Свежая, всепотрясающая мощь боли, исторгавшаяся невиданной массой людей, непостижимым образом не рушила стен этого здания.

Ошеломлённая, не зная куда ткнуться, я всё же отыскала конец очереди. Совершенно незнакомые люди вполголоса доверительно делились друг с другом тем, как всё случилось: позвонили, вошли, сказали… Начали всё переворачивать, ворошить бельё, книги, письма… закончили обыск… увели… Рядом женщина подробно рассказывала, как муж, столько ночей прислушивавшийся к каждому ночному звуку, стал вдруг необыкновенно спокоен, только её всё просил не терять мужества, странно улыбался и подбадривал.

– А мой муж, – говорила другая, – повторял только одно: «Верь мне! Слышишь? Ты должна верить в то, что я ни в чём не виноват! Ты и детям должна внушить, что их отец невиновен. Это очень важно. Больше я тебя ни о чём не прошу!»

– А мой муж кричал: «Не имеете права! Это недоразумение! Не смеете невинного человека забирать!» – добавляла следующая.

И вдруг кто-то из стоявших рядом тихим отстранённым голосом спросил:

– Как думаете, их там пытают? Говорят, страшно бьют, одному рёбра сломали.

Именно с этой секунды я знаю: не каждый вопрос, не всякое слово сознание успевает перехватить у других чувств. Всё внутри похолодело от страшного вопроса. Какие-то люди могут папе ломать рёбра? Один живой человек другому? За что? Как это? Я не умела о таком думать. Но понятие «арест» изнутри стало обрастать ещё большим ужасом.

Последними в очереди были немолодая дама со взрослым сыном.

– Кто у вас? – спросил юноша.

– Отец. А у вас?

– Тоже отец.

Последовали вопросы: когда арестовали? Сколько человек в семье?

– Как ваше имя? – спросили новые знакомые.

Я назвалась, они тоже:

– Я – Эрик. А мама – Барбара Ионовна.

Над одной из дверей этого адского зала звенел звонок с интервалом примерно в минуту-две, что означало: следующий, заходи. В справочном пропускнике не задерживали. Вопрос, ответ, окошечко захлопывалось. Оттуда выходили уже не в зал, а прямо на улицу. В тот первый день очередь до нас не дошла. Договорились, что на следующее утро мать и сын скажут, что я стою перед ними.

– Фамилия? – спросил назавтра лысый человек в окошечке справочного.

– Петкевич, Владислав Иосифович.

– В тюрьме на Шпалерной.

И деревянная задвижка поставила точку.

Памятуя о случае 1926 года, когда в папе «опознали» царского офицера и посадили в тюрьму на Шпалерную, мама так и говорила: «Я знаю, знаю, он на Шпалерной».

В очереди Большого дома я узнала, что ежемесячно в тюрьму можно передать тридцать рублей, что день передачи определяет начальная буква фамилии арестованного. Оказалось, фамилия отца Эрика тоже начиналась на «П». На Шпалерной нам дообъяснили:

– Буква «П»? Второе число каждого месяца.

Комиссионные магазины Ленинграда в 1937–1938 годах походили на свалки дорогих старинных вещей: ковров, картин, изысканных люстр, серебра, хрусталя, мехов и одежды. На Невском проспекте, у Главного штаба, в сером, ложноготического стиля здании под «комиссионку» был отведён отсек первого этажа. Отстояв немалую очередь, мы с мамой сдали сохранившиеся у нас тарелки с вензелями и хрустальные бокалы. Часть вещей отнесли в скупку, где деньги выдавали сразу на руки. Так мы насобирали папе на передачу и себе на жизнь.

Второго декабря, в день передачи, поднялись в пять утра. Зажгли электрический свет. Проснувшиеся сестрёнки испуганными глазами наблюдали, как мама плачет, навьючивая на меня тёплый платок и заставляя надеть валенки. В то тёмное жгуче-морозное утро я села в первый вышедший из парка трамвай насильственно повзрослевшей.

На Шпалерной увидела шмыгавших в парадную, наискосок от тюрьмы, таких же, как я, людей. На лестничной площадке третьего этажа шла запись. Подходившие, стремясь протиснуться к записывающему, волей-неволей создавали шум и толчею. Заспанные жильцы дома открывали двери своих квартир и, возмущённо ругаясь, гнали непрошеных гостей на улицу. Услышав угрозы позвать дворника и милицию, люди шли искать другую парадную, откуда их таким же образом выставляли. От ворот тюрьмы прогоняли также, поскольку туда то и дело подкатывал «чёрный ворон». Шпалерная пасть открывалась и заглатывала тех, кого привозили в «воронке».

Мы дрогли на морозе. Наконец в восемь часов открыли двери тюрьмы. Очередь смолкла, вытянулась в цепочку. Я не сумела понять, отчего, войдя в помещение тюрьмы, вдруг лишилась сознания. То ли от самого явления тюрьмы, то ли от ещё не осознанного более глубокого предчувствия.

Когда моя очередь подошла, я передала в окошечко тридцать рублей на папино имя, плохо представляя внутри тюремных коридоров ларёк, где папа мог бы что-то себе купить.

С моими знакомыми по справочному бюро мы договорились теперь встретиться в прокуратуре, чтобы добиться приёма у Позерна. Но буквально через несколько дней в газете появилась статья, клеймившая главного прокурора как «врага народа». Советовали идти к Заковскому, затем к Гоглидзе, но они тоже оказывались «врагами». Перемалывание имён продолжалось. В приёме как таковом всем отказывали, предлагая изложить просьбы в письменном виде. И вряд ли кто-нибудь знал, куда девались заявления с мольбой «ввиду невиновности… прошу освободить моего отца… мать… мужа…».

Однажды, когда в приёмной прокуратуры все сосредоточенно писали, неожиданно поднялся мужчина и стал громко и жарко говорить о том, что на наших глазах совершаются преступления в отношении старых большевиков и вообще настоящих людей, что, если мы будем сидеть и ждать у моря погоды, истребят нас всех… Один человек говорил, остальные жадно, с испугом ему внимали. Никто его не прерывал, никто не арестовывал. Фактически это была страстная политическая речь. И удивительное дело, она казалась необыкновенно смелой, волнующей и… преувеличенной. Ведь существующей властью считался отстрадавший своё историческое время класс рабочих и крестьян. Не могла же эта рабоче-крестьянская власть наносить вред своему народу?