Красное Село. Страницы истории - Пежемский Вячеслав Гелиевич. Страница 41

– Господа юнкера старшего курса, пожалуйте вперед.

Юнкера старшего курса сняли скатки, повесили их на козлы и стали обчищать друг друга, оправлять складки мундиров.

Из-за „Царского валика“ гремит, гремит и гремит музыка. То вдруг забьют барабаны, засвистят тоненькие барабанные флейточки, разом оборвут и ворвутся мощные, плавные звуки маршей больших гвардейских оркестров. Слышны лихие ответы на „ство-о-о“ пехоты, потом поют трубы, и доносится мерное позвякивание идущих развернутым строем восьми орудийных пеших батарей.

Кавалерия, которая стояла подле нас у рощи, повернула направо и ушла спорою рысью. Наших подпоручиков повели к Царскому валику. К нам, как бешеный, прискакал эскадрон Николаевского кавалерийского училища. Полковник… громко командует:

– Эскадрон! Сто-ой! Равняйсь! Господа корнеты, вперед.

Юнкера старшего курса быстро слезают с лошадей, бросают поводья прислуге, так называемым „штатским из манежа“, и бегут туда, куда за нашими подпоручиками прошли только что артиллеристы. За валиком мимо Государя лихо проносятся конные батареи, и по традиции Лейб-Гвардии 6-я Донская Его Величества батарея летит карьером. Нам слышен топот конских ног и грохот несущихся орудий.

У нас напряженно тихо. Позволено сидеть, но никто не садится. Нам издали видна длинная шеренга юнкеров, ожидающих Государя, сбоку Царского валика. Ее отчасти заслоняют фургоны и платформы Гофмаршальской части, привезшие к Царскому валику завтрак. Государев кучер, в голубой шелковой рубахе и бархатной поддевке, по-ямщицки в круглой шапке с павлиньими перьями, проминает Царскую серую тройку.

Какое, должно быть, у наших старших товарищей волнение! И у нас оно не малое. Какой-то жизненный рубеж перейден, на целый год мы приблизились к тому заветному, к чему так стремились, о чем так много и долго мечтали – к офицерскому чину… Перед нами три недели отпуска – дом, родители, семья – свобода. Мы считаем минуты, ждем не дождемся того сладкого, очаровательного момента, когда наконец, надев шинели внакидку, покинем казарменные стены и поедем кто куда доканчивать летние дни на воле. Будем гулять, собирать грибы, купаться, охотиться, танцевать, ухаживать и непрерывно чувствовать на себе восторженный любящий взгляд матери.

Мы стоим, никто не присядет, никто не ляжет, хотя это нам позволено, мы прислушиваемся и ждем. И вдруг – вот оно – раздалось, полетело все громче, праздничнее, ликующее, радостное „ура“! Свершилось!.. Бабочка пробила кокон, бабочка вылетела на свет. Нет больше юнкеров – есть господа офицеры… Николаевские корнеты и артиллерийские подпоручики бегут к лошадям, вскакивают на них и с оглушительным „ура!“ скачут беспорядочной группой к своим баракам.

Оживленной толпой, весело разговаривая, возвращаются наши подпоручики. Начальник училища ожидает их подле батальона. Кто-то из только что произведенных несмело и неуверенно командует:

– Господа офицеры!

Молодые подпоручики в юнкерской форме останавливаются и берут под козырек. Рыкачев подходит к ним.

– Господа, – говорит он, – поздравляю вас с Монаршею Милостью, служите честно Государю и Родине. Никогда не забывайте, что вы окончили наше 1-е Военное Павловское училище и всегда гордитесь этим… А теперь… Попрошу по местам и в полном порядке, как и подобает Павловскому училищу, отнести знамя в училище.

Подпоручики молча кланяются и расходятся по ротам.

– Батальон! В ружье!

„Пески“ играют марш, и мы идем скорым, бодрым шагом в бараки. Мы пообедали в столовой последний раз со своими старшими товарищами. На Военную платформу был подан состав вагонов третьего класса, и батальон погрузился в него. Когда тронулись, загремело неудержимое „ура!“. В диком и радостном крике выливалось напряжение последних часов. И вплоть до Лигова то тут, то там стреляли в окна припасенными с маневров холостыми патронами. По вагонам звучали песни – преобладала радостная, веселая полная разнообразных куплетов-воспоминаний юнкерской жизни „Звериада“.

Но, когда приехали в Петербург и построились на дворе Балтийского вокзала, опять это был строгий и чинный юнкерский батальон, с солдатской строгой выправкой. Молодые офицеры собрали между собою сто рублей и дали „пескам“, чтобы те всю дорогу до училища непрерывно играли самые скорые марши, и батальон не шел, а мчался по улицам Петербурга» [58].

Еще один раз П. Н. Краснов прошел лагеря и большие маневры, будучи уже фельдфебелем:

«В конце июля был Высочайший смотр войскам Красносельского лагеря на весеннем поле, а на другой день мы выступили на большие маневры. В день смотра была ясная солнечная погода и было жарко, а в день выступления на маневры полил настоящий красносельский, маневренный дождь.

Маневры были особенно тяжелыми. Длинные переходы, и все по глинистым, проселочным, раскисшим, разбитым войсками дорогам, то неистовая духота и жара, парной воздух, нечем дышать, то поднимутся туманы и опять зарядит дождь и станет по-осеннему холодно.

Один переход был особенно тяжел. Я шел, как и полагается по уставу, сзади роты. Вдруг сначала один, потом другой юнкер младшего курса вышли из строя и сели на землю.

– Что с вами, господа?

– Не можем больше, господин фельдфебель. Сил больше нет.

– Давайте ваши мешки, давайте ваши винтовки и живо в строй, на свои места. Не позорьте Царевой роты.

Я надел на себя их мешки и взял ружья. Они налегке пошли в строй. Взводный, увидев, что я несу два ружья и три мешка, подошел ко мне. Мы разделили с ним ношу. Пример подействовал. Юнкера прошли налегке около версты, отошли и вернулись за ружьями и мешками.

У меня, да почти что у всех, в эти маневры плечи и грудь были растерты в кровь, ноги были изранены от сбитых постоянно сырых сапог и сырой, заскорузлой портянки. Маневры продолжались вторую неделю, с одной всего дневкой, мы были измучены до последней степени. Нас влек вперед долг, привычка к повиновению, нас поднимало сознание, что эта солдатская ноша на нас последний раз. Покажется темно-зеленая шапка Дудергофа, его сквозной татарский ресторан, и будет всему этому конец навсегда – будет производство.

…В шесть часов утра мы выступили с бивака. Туман садился на землю. Уже тут-там словно побелело небо и становилось все светлее и светлее. Потом появились на нем голубые просветы, солнце брызнуло по земле золотыми лучами, и все повеселело в природе. Заблистали по-осеннему длинные дорожные лужи, алмазами заиграла роса на мху и траве лесной опушки. Был привал. Солнце стало пригревать, и меня после бессонной ночи стало нестерпимо клонить ко сну. Над всем… преобладало желание спать, усталость, накопленная за все дни маневров, боль в груди и плечах, сильная боль в растертых ногах…

Мы снова шли. Бесконечно шли. Мы спускались в овраг, по тесной улице чухонской деревни проходили к деревянному мосту, переходили по нему через тихую речку с желтоватой мутной водой, поднимались из оврага, вышли из деревни и вдруг увидали, еще очень, правда, далеко, – знакомый силуэт Лабораторной рощи и за нею шапку Дудергофа, сияющую в солнечном блеске на голубом небе. Грязные, потные, загорелые, с отросшими за недели маневров волосами, золотящимися у красных околышей бескозырок незаконными завитками, мы выходили на артиллерийский полигон. Нас остановили, колонна подтянулась, и мы построили резервный порядок.

Как-то весело и точно праздничным салютом, а не маневренным боем ударила где-то поблизости от нас пушка, ей ответила откуда-то издалека другая, и вдруг по всему полю загремела орудийная пальба. Должно быть, увидали колонны противника. На нас нанесло запахом порохового дыма и серною гарью. Усталость и все боли как рукою сняло. Маневренный, последний бой начался. Мы перебегали цепями, прыгая через ямки от рвавшихся здесь когда-то артиллерийских снарядов, через кусты голубики и можжевельника. Лежа в цепи, мы набивали рты сизой крупной ягодой и потом по свистку и команде вставали и бежали, забирая правее лаборатории, все сближаясь с противником. Все чаще и непрерывнее становилась ружейная трескотня, она сливалась уже как бы в кипении громадного котла, и белые дымы постепенно затягивали обширное поле. В них мутны и неясны стали дали. В этой пороховой гари мы увидали противника. Гвардейские стрелки в белых рубашках и черных барашковых шапках, которые они носили и летом, при рубашках, рослые, крепкие и, казалось нам, особенно грозные и страшные, быстро сближались, и нам и радостно, и страшно было вот-вот сейчас устремиться навстречу им со своим лихим юнкерским „ура!“.