Герои, почитание героев и героическое в истории - Карлейль Томас. Страница 56
Вам покажется, быть может, странным, что я назвал Бернса самым одаренным британцем XVIII века. Однако я верю, что настает уже время, когда подобное утверждение можно высказать, не рискуя особенно сильно. Его произведения, все, что он сделал при указанных мною тяжелых условиях, представляют лишь ничтожную долю его самого. Профессор Стюарт заметил весьма справедливо, и это замечание остается верным относительно всякого заслуживающего внимания поэта: его поэзия есть проявление не какой-либо частной способности, а вообще оригинального, сильного от природы ума, вылившегося в такой именно форме. О таланте Бернса, насколько он обнаруживался в беседе, рассказывают все, кому только приходилось слышать его хотя бы раз. Это был в высшей степени разносторонний талант, начиная с самых изящных выражений благовоспитанности до самого пламенного огня страстной речи. Шумные потоки веселья, нежные вздохи страсти, лаконичная выразительность, ясный проникающий взгляд – все было в нем. Остроумные леди восхваляют его как человека, от речей которого «они не чувствовали под собою ног».
Все это прекрасно; но еще прекраснее то, что рассказывает Локхарт134 и на что я указывал уже не один раз, а именно, как слуги и конюхи на постоялых дворах поднимались с постелей и сходились толпами, чтобы также послушать его. Слуги и конюхи: они тоже были люди, и он ведь был человек! Я много слышал рассказов относительно неотразимой увлекательности его бесед. Но самое лучшее, что мне когда-либо приходилось слышать на этот счет, я узнал в прошедшем году от одного почтенного человека, находившегося в течение долгого времени в близких отношениях с Бернсом, а именно, что речь Бернса была всегда содержательна: она всегда заключала в себе что-нибудь! «Он говорил скорее мало, чем много, – рассказывал мне почтенный старый человек, – он больше молчал в раннюю пору своей жизни, как бы чувствуя, что он находится в обществе лиц, которые выше его. Если он начинал говорить, то всегда только для того, чтобы пролить новый свет на вопрос». Я не знаю, почему это люди говорят обыкновенно совершенно по иным побуждениям. Но обратите внимание на его могучую и сильную во всех отношениях душу, здоровую крепость, грубую прямоту, проницательность, благородную отвагу и мужество, и вы согласитесь, вряд ли мы можем указать на другого, более одаренного человека.
Мне иногда кажется, что из всех великих людей XVIII века Бернс, по-видимому, более всего походит на Мирабо. Конечно, они сильно отличаются друг от друга по своему внешнему облику, но загляните к каждому из них в душу. Здесь одна и та же дюжая, толстовыйная сила как души, так и тела; сила, покоящаяся в обоих случаях на том, что старый маркиз назвал fond gaillard. По своему воспитанию, натуре, а также и национальности Мирабо отличается гораздо большею шумливостью; это – бурливый, беспрестанно стремящийся вперед, беспокойный человек. Но характерную черту Мирабо составляет, в сущности, та же правдивость и то же горячее чувство, сила истинной проницательности, превосходство умственного зрения. То, что он скажет, стоит всегда запомнить: это – луч, бросаемый из глубины внутреннего созерцания на тот или другой предмет. Так именно говорили оба они – и Бернс, и Мирабо. У обоих – одни и те же бешеные страсти. Но в том и другом они могут проявляться и как самые нежные, благородные чувства. Остроумие, неудержимый смех, энергия, прямота, искренность – все это мы находим как в одном, так и в другом.
Нельзя также сказать, чтобы они были несходны как известные типы. Бернс так же мог бы управлять, дебатировать в национальных собраниях, заниматься политикою, как могли бы это сделать далеко не многие другие. Увы, мужество, которое по необходимости должно было проявляться во взятии с боя занимавшихся контрабандою шхун в Сольвейском заливе, молчании перед массой тяжелых явлений, когда человеком овладевала одна невыразимая ярость и доброе слово было вовсе немыслимо! Это мужество могло бы также громко реветь против таких людей, как обер-церемониймейстер де Брезе135 и подобные ему, и дать себя почувствовать ощутимым для всех образом, управляя королевствами, руководя направлением целых навеки памятных эпох! Но они сказали ему укоризненно, они, его власти предержащие, сказали и написали ему: «Вы рождены для черного труда, а не для мысли». Нам нет никакого дела до вашей мыслительной способности, величайшей в нашей стране. Ваше дело – вымеривать бочки пива; для этого только вы нам и нужны. Весьма характерные слова. Они заслуживают упоминания, хотя мы знаем, как и что следует ответить на них. Как будто мысль, сила мышления, не представляет во все времена, местах и положениях именно то, что нужно миру!
Фатальный человек не является ли всегда немыслящим человеком, человеком, который не может мыслить и видеть, а может только идти ощупью, галлюцинировать и видеть природу вещей, над которыми он трудится, в ложном свете? Он видит ее в ложном свете, он не понимает ее, как мы говорим. Он принимает ее за одно, тогда как она – другое, и она оставляет его стоять подобно сущей пустоте! Таков фатальный человек, несказанно фатальный, раз судьба ставит его в первые ряды человечества. «Зачем сожалеть об этом? – говорят некоторые. – Сила плачевным образом не находит себе приложения в своей сфере; исстари это оказывалось так». Несомненно, и тем хуже для сферы, отвечу я. Сожаления мало помогут делу; установление истины – вот что только может помочь. Над Европой только что разразилась Французская революция, и, несмотря на это, она не испытывала никакой нужды в Бернсе. Он нужен был ей разве только для вымеривания бочек – это факт, которому я со своей стороны не могу радоваться.
Отличительную особенность Бернса как великого человека, повторяем еще раз, составляет его искренность, искренность как в поэзии, так и в жизни. В песне, которую он поет, нет фантастических вымыслов. Она касается всеми осязаемых, реальных предметов. Главное достоинство этой песни, как и всех его произведений, как и его жизни вообще, – истина. Жизнь Бернса мы можем характеризовать как воплощение великой трагической искренности. Это в своем роде дикая искренность, но не жестокая, далеко нет, искренность необузданная, вступающая без всякого прикрытия в рукопашный бой с сущностью вещей. В этом смысле все великие люди отличаются некоторого рода дикостью.
Поклонение героям: сопоставьте Одина и Бернса! Положим, относительно писателей также нельзя сказать, что они не составляли известного рода культа героев, но какой странный характер принял теперь этот культ! Слуги и конюхи с постоялых дворов, которые протискивались поближе к двери и жадно подхватывали всякое слово Бернса, бессознательно воздавали должную дань поклонению героическому.
Джонсон имел своего Босуэлла136 в качестве поклонника. У Руссо было довольно много поклонников. Принцы приходили посмотреть на него, как жил он на низком чердаке; вельможи и красавицы отдавали должную дань уважения бедному лунатику. Лично для него создавалось, таким образом, самое чудовищное противоречие: две стороны его жизни никак не могли быть приведены в гармонию. С одной – он сидит за столом у вельмож, обедает с ними, а с другой – принужден заниматься перепиской нот, чтобы заработать необходимые средства существования. Он не мог даже добыть себе достаточно нот для переписки. «Благодаря только обедам на стороне, – говорил он, – я избегаю риска умереть дома от голодной смерти». Положение, бросающее также в высшей степени подозрительный свет и на его почитателей! Если по поклонению героям, смотря по тому, какими достоинствами и недостатками отличается оно, мы должны судить вообще о жизни целого поколения, то можем ли мы поставить особенно высоко такого рода поклонение? И однако наши герои-писатели поучают, управляют, являются вождями, пастырями, являются тем, что предоставляю вам самим называть как угодно. И этому нельзя никоим образом помешать: нет такого средства. Мир должен повиноваться тому, кто мыслит и обладает достаточно проницательным зрением. Мир может изменять форму своего поклонения, он может сделать из героя или благословенное непреходящее сияние летнего солнца, или неблагословенный мрачный ураган и гром – с неизмеримо громадной разницей для самого себя в смысле последствий в том и другом случае. Форма, правда, крайне изменчива; но сущности, самого факта не может изменить никакая земная сила. Сияние света или молния во мраке – мир может выбирать то или другое. И дело не в том, называем ли мы какого-нибудь Одина богом, пророком, пастырем или как-либо иначе, а в том, верим ли мы слову, которое он возвещает нам; в этом все. Если слово его – истинное слово, мы должны поверить ему, а, уверовав, должны осуществить его. Какое имя мы дадим при этом или какую встречу уготовим человеку и его слову, это касается главным образом нас самих. Оно, это слово, новая истина, более глубокое раскрытие тайны вселенной, представляет по своей сущности воистину весть, ниспосылаемую нам свыше; она должна привести мир в повиновение себе, и она приведет.