Антология Сатиры и Юмора России XX века. Том 52. Виктор Коклюшкин - Коллектив авторов. Страница 53
Первая крупная капля дождя упала Николаю Николаевичу на нос. Вторая угодила прямо в глаз, когда он поднял голову к небесам, третью он поймал в кулак, разжал пальцы и долго любовался на маленькую, нежную частицу влаги…
Четвертая капля упала мимо.
…Уже несколько часов (так ему казалось) он бродил среди диковинных, сочных, ярко-зеленых растений с пышными цветами. Самое поразительное, что цветы — излучали музыку! Десятки, а может быть, сотни мелодий наполняли вокруг воздух. Странным образом они переплетались, создавая какое-то общее, полнозвучное впечатление о мире, о небе. Николай Николаевич, опьяненный необъяснимым воодушевлением, тоже пытался что-то напевать. Изредка он звал: «Валя!.. Юра!.. Петр Михайлович!..» Звал радостно — была уверенность, что они тоже где-то здесь и приглашали его сюда насладиться, удивиться. Казалось, что он встретит их вот-вот за соседним кустом, и они обнимутся и будут много смеяться; а потом нарвут охапки цветов, и побегут наперегонки к самолету, и станут наперебой рассказывать Наде: где они были, что видели; а потом, конечно же, все вместе вернутся сюда и, может быть, останутся здесь, поживут на этом сказочном острове, а уж затем полетят, поплывут дальше — искать Тунгусский метеорит — и обязательно быстро найдут его.
Подул ветер, и звуки сделались тревожнее. Из больших алых бутонов зазвучало что-то волнующе-маршевое; нежный, свадебно-белый колокольчик затренькал звончее; куст, похожий на шиповник, только крупнее и мясистее, заколыхал какими-то оперными, бархатными звуками… И лишь неприметный, бледненький бутончик на длинной изнуренной ножке запел обрадованным, пробуждающимся голоском и потянулся к небу, ловя дождевую каплю, поймал, упруго вздрогнул, умылся влагой и, раскрываясь, зазвучал еще более жадно и сладострастно.
Гром грянул, молния прошила небо. Страшно и весело одновременно. Николай Николаевич застыл на месте, но что это? Когда захотел сделать шаг — не смог.
Дождь хлынул как из бадьи. Листья, цветы, трава уже не вздрагивали от ударов, а покорно стояли, обессилевшие, отяжелевшие. Музыка смолкла. Померанцев глянул на свои ноги — они вросли в набухшую водой почву. Он оглядел себя, и голова пошла у него кругом. Он стал кустом…
Кончился дождь столь же внезапно. Солнце осветило небо и землю. И Николая Николаевича Померанцева. И замлел он весь под солнечным светом. «Хорошо-то как, Господи! Благодать!..» И другие цветы ожили, и трава — словно кто ее, умытую, гребешком расчесал. А кусты, кусты — будто павлины! И музыка опять величественная, свободная!..
«Вот жизнь! — думал куст Николай Николаевич. — Праздник! Вот, оказывается, какое оно — счастье! Но что же это был за дождь? Что за неведомая сила, уж не космического ли, божественного значения она?! А я — не избранник ли я неба, кому даровано счастье за ум, талант, за понимание?..»
Однако немного огорчало (самую малость) и раздражало (чуть-чуть) поведение разжиревшего соседа: громче всех он выводил свою нудную песню; очень уж бесстыдно обнаженный был его голый, вытянувшийся стебель; а распустившийся бутон напоминал искривленный в ухмылке рот. Но ведь в ту сторону можно и не смотреть…
А так все замечательно! Николай Николаевич пил корнями грунтовые воды, сверху ласкало солнышко, ветерок играл, забавлялся с листвой… Вот только раздражение выросло, словно и оно пустило корни (а может быть, и пустило в душе Николая Николаевича?). И вытягивало из его души соки, насыщаясь? Уже хотелось отвернуться не только от соседа, но и от других, которые подпевали ему (а были и такие!).
Н. Н. Померанцев пил чистые воды, грелся на солнышке, сам мог похвастаться цветами (да еще какими!), но уже не чувствовал ни приятности и свежести воды, ни благодарности к светилу не испытывал, цветов своих не замечал.
А вокруг цвел праздник. Но Николай Николаевич в нем уже не участвовал. Убежать ему хотелось, рвануть с корнями из земли — и вприпрыжку. Чтоб ветер в ветвях свистел! Куда? Вот тут мыслей иных не возникало — к Тушке, к своим… Одно-единственное желание: «К своим!» И такое сильное: увидеть — и умереть. Добежать, упасть, дотянуться… Чтобы Михалыч, и Рагожин, и Валентин, и Витя, и Надя склонились над ним взволнованные, чтобы Михалыч сказал: «Живой!», чтобы Надя всхлипнула, чтобы Валентин погрозил в сторону кулаком: «Ну я им!..», чтобы… чтобы… А там — и помереть!..
Слезами обливался куст Н. Н. Померанцев, сох, чах. И как же скоро он превратился в голые, почерневшие прутья! Лишь один еще зеленый листочек удерживался на ветвях, давая знать, что жив пока куст, жив…
А уж рядом верткие, наглые побеги из земли прут — родня бледного злыдня претендует на освобождающееся пространство. А Николай Николаевич еще жив, жив, жив пока… Но прут нахальные, упругие — шантрапа цветочная! Высыпали на поверхность — стая! — ждут не дождутся, когда Николай Николаевич окончательно увянет, заслоняют от него солнечный свет.
Засыхает, пропадает ни за грош живая душа!
Пахло сырой землей, со степи резко тянуло гарью.
Валентин, скрючившись, сидел в траншее и негнущимися пальцами сворачивал цигарку. Табак сыпался на полу сырой шинели, он неуклюже подбирал его, мусолил газетный обрывок — ничего не получалось. И очень хотелось курить.
Рядом, как застоявшийся конь, переступал с ноги на ногу взводный Васька Камышов, он пристально и с ненавистью вглядывался в даль. Там были белые.
Вот оно как все обернулось для Валентина! Где теперь скважина? Где Надюшка? Где друзья-товарищи: Рагожа, Витек. Михалыч, Николай
Николаевич, где они?! Увидит ли он вас еще? Не знал этого Валентин. Не знал даже, останется ли к вечеру жив, будет ли видеть эту злую бескрайнюю степь, сумасшедшего взводного, притихших бойцов или… продырявит его молодое тело безжалостная железка-пуля. Набухнет шинельное сукно кровью, упадет он лицом в пожухлую чужую траву. Ничего не знал Валентин.
Шел 1918 год. Белые наступали на Екатеринодар.
Как же оказался здесь Валентин? Шли они с Рагожиным по кромке прибоя, оглядывались, махали руками оставшимся в самолете товарищам… Вдруг кто-то (кто?) крикнул: «Ложись!», Валентин плюхнулся на укатанный волнами песок, а когда приподнял голову — степь перед ним. По степи — конники тучей несметной! И топот, и крики все ближе, ближе. И вот уже лица озверелые видно, морды бородатые, папахи лохматые, острые шашки в руках…
Смотрит Валентин в страхе — а тут прямо перед ним (сначала не понял, что из траншеи) голова в облезлой кожаной фуражке вылезла. Глаза бешеные, на фуражке — звезда красная. «Наши! — сразу понял Валентин, скатился в траншею, а сам соображает: — Е-мое! Где я?! Где Рагожа?!»
— К бою! — заорал который в фуражке. — По белым гадам!.. Мать-перемать!.. Огонь!..
Как винтовка оказалась в руках у Валентина, он не помнил, стрелял не целясь и всегда попа дал. Бил только в людей, лошадей жалел — они тут ни при чем.
— Ура! — орал командир. — Бей белых гадов!
— Ура! — орали белые гады и перли лавиной.
Бой лютел. Не было уже ничего, кроме ненависти: ни страха, ни боли, ни голода — ничего больше не было в мире. Только — убить! Даже если убьют тебя.
Первую атаку отбили. Ускакали казачки, озираясь, скалясь, зажимая кровоточащие раны. Оставили на поле боя вражеских своих воинов убитых и пораненных. Стихло вокруг, лишь стоны… Никуда от них не деться.
Сели красные бойцы курить. А руки еще подрагивают, сыпят махру мимо газетных обрывков.
— Какой части будешь? — прищурился взводный на Валю. — Как оказался в нашем расположении? Фамилие?
— Фамилия… Н-ненароков…
— А части какой?..
Замялся Валя. Что ответить? Бойцы обступили его. Смотрят, дивятся — одет мужик странно: штаны наизнанку (второпях, что ль, надевал?), на ногах вроде как тапочки белые… Рубаха, правда, подозрений не вызывает — линялая, нестираная, но скроена чудно, одним словом: или артист, или сволочь какая-нибудь!