Филе пятнистого оленя - Ланская Ольга. Страница 21
— А где у вас сахар?
Он недовольно поджал губы и неохотно полез по ящикам и полочкам. На столе рядом со мной оказалась нераспечатанная пачка с надписью «Рафинад».
— А вы разве не будете пить чай?
— Не буду.
Я думала, что сейчас он встанет и уйдет, но он сидел, угрюмо глядя на многократно оперированную и покрытую шрамами желтую клеенку. Потом резко подвинул к себе сахарную пачку, долго и неумело ковырял ее и уронил на стол несколько белых кубиков, а один закатился под диванчик. А я, взглянув на подоконник, увидела стоящую там сахарницу. В чашку мне с неожиданным плеском упали четыре куска.
— Пей.
— О-о-о! Зачем же так много? Я никогда не бросаю столько сахара!
— Фигуру бережешь?
— Я слишком молодая, чтобы об этом думать и тем более говорить…
Он усмехнулся.
— Ты Юлькина ровесница или постарше?
— Мне четырнадцать лет.
— А что же ты красишься-то так? Я бы увидел на улице, решил бы, что двадцатилетняя…
— И что бы сделали? Познакомились бы?
— Вот еще…
Он так странно замялся, сжевав слова и тут же отвернувшись, что мне стало смешно. Я улыбнулась.
— Что?
— Нет-нет, ничего. Чем вы занимаетесь? У вас столько книг, вы, наверное, ученый? Наверное, вы пишете какую-нибудь очень сложную работу?
Он молчал, постукивая пальцем по столу, в такт капающей из крана воде. На кончике железного хобота набухала, зрея, капля, а потом разбивалась о фаянсовую землю раковины, и лишь немногим дольше проживал звук, издаваемый ею в тишине старой пыльной квартиры. И мне вдруг стало так безысходно-тоскливо, и я подумала, каково ему каждый день слушать это капание и видеть, как утекает по секундам его бессмысленная и безрадостная жизнь.
Бедный, жена укатила, а его с собой не взяла. Дочка болтается где-то, даже с папашей своим не посидит. А придет, всего-то вопросов — кто звонил да что по телевизору. И никому он не нужен, да и себе тоже. Конечно, он со мной невежливый, наверное, одичал уже, дома-то сидя. Юлька говорила, он диссертацию пишет, биолог, что ли, не помню.
— Тебе это будет неинтересно.
— Что вы сказали?
— Я говорю, что тебя не должно интересовать, чем я занимаюсь.
— А что, по-вашему, меня должно интересовать?
— Мальчики, косметика, танцы какие-нибудь…
— Вы пишете диссертацию?
— Пишу.
Он смотрел на меня. Пристально, немного насмешливо, но уже не так сурово. Я отпила глоток чаю и облизала губы. Он пошарил по столу руками, по-моему, искал спички. Потом встал и вышел.
А я осталась одна и думала, что он сейчас вернется, потому что мне показалось, что ему нравится разговаривать со мной. Я поправила свитер и выставила затекшие ноги в проход. Он вернулся через несколько минут и едва не упал, споткнувшись о них. Посмотрел внимательно, без тени оценки, без интереса, и сказал:
— А ты чего в туфлях? Там же тапки в коридоре стояли…
Я пожала плечом. Это мой любимый был жест, незначительный, но полный смысла, а грудь под обтягивающим свитером приподнялась и быстро опустилась, соблазнительно дрогнув. У меня была целая коллекция жестов, фраз, улыбок, я ее постоянно пополняла, потому что многие устаревали, изнашивались, становились банальными — я их тогда выбрасывала. Каждый новый мужчина, даже просто знакомый, вносил свой вклад в эту коллекцию, потому что я для всех старалась быть разной. Для меня любое знакомство было коротким, быстро забываемым приключением, а вот используемые для каждого жесты и выражения лица, соблазнительные позы, загадочные улыбки, значительные фразы оставались в моем архиве.
Он закурил.
— Вы не угостите меня сигаретой?
— Нет, не угощу. Девушка не должна курить, это некрасиво. А потом, я бы не хотел, чтобы мою Юльку кто-нибудь угощал, и сам не буду.
— Пожалуйста! Ваша дочь не курит, а я курю. Но мы с ней разные, я, наверное, более взрослая.
— Взрослая! Потому что куришь, красишься и говоришь глупости?
— С вами приятно беседовать…
Он ухмыльнулся.
— Не заговаривай мне зубы. Сигарету не дам.
— Как хотите. Курение — это не самый страшный из всех пороков.
— А какой же самый страшный?
— Сидеть рядом с красивой девушкой и ни разу не сказать ей что-нибудь приятное.
Он смутился, сломал в железном блюдечке пепельницы сигаретный кончик. Потом подошел к плите и поставил на огонь вновь наполненный чайник. А потом, не поворачиваясь и не глядя на меня, сказал, как будто обращаясь к себе:
— Что ж тебе приятного сказать?
— Что хотите. Я вот вам бы сказала, что вы очень интересный мужчина. И что мне нравятся взрослые интересные мужчина, хотя они часто холодны и высокомерны.
Он вдруг засмеялся, так неожиданно, но так искренне, что мне вдруг тоже стало весело, и я засмеялась в ответ.
А потом, глядя в его посерьезневшее лицо, сказала по-детски просто:
— Я хочу писать.
И это так было странно, такой резкий контраст между продуманными фразами почти взрослой женщины и этим вот детским словечком, что он выдохнул разом: «Ну и ну». Встал и вышел в коридор, пропустив меня вперед, и зажег свет в туалете. Туалет этот был похож на камеру пыток в гестапо, огромный, длинный и холодный, а унитаз в самом его конце выглядел нелепо маленьким электрическим стульчиком.
Я вошла. Я не стала закрывать дверь и, стоя к нему спиной, зная, что он никуда не ушел и уже не уйдет, на его глазах стащила с себя блестящие розовые лосины, под которыми не было ничего, никаких трусиков, и выпустила голую, блестящую глянцево попку на свободу.
Он стоял там. Я оглянулась и подмигнула ему, а потом, повернувшись, торжественно-медленно продемонстрировала гладкую, выбритую совершенно пухлость внизу живота. И, чуть изогнувшись, присела, не отпуская его глаз, улыбаясь. Мне показалось, что в эту короткую минуту я успела увидеть в его глазах что-то, какой-то блеск, или, наоборот, затуманенность, или… А потом дверь тихо прикрылась.
Когда я вернулась на кухню, он молча сидел за столом и курил. Чашка, стоящая перед ним в мокром желтом круге, была пуста. Я улыбнулась, но когда он поднял на меня глаза, в них была злость.
— Уходи. Ты ведешь себя, как шлюха. Ты бессовестная малолетняя невоспитанная девчонка. Уходи, нечего тебе здесь делать.
Звонок телефона прозвучал резко, истерично, и я вздрогнула. И когда осталась одна в душной кухне, почувствовала страшную, всепоглощающую усталость. Мне вдруг щемяще захотелось оказаться дома, завернуться в теплый шотландский плед, пить чай с лимоном и сухим хрустящим печеньем, и слушать, как накрапывает дождь. Я не хотела больше играть, я устала. Ничего, совершенно ничего у меня не получалось, и мне было так жалко себя, что слезы навернулись на глаза. Я их выдавила и тут же стерла со щек.
Мне вдруг показалось, что этот дурак, совершенно неинтересный и ненужный мне, проел своим равнодушием безнадежные дырки в моем облачении, в скафандре моей уверенности в себе. И я начала задыхаться, и пыталась заткнуть их, говоря себе, что он просто старый и косный, что он ничего не понял, что у меня столько всего было, что один проигрыш ничего не значит…
Я слышала его голос из комнаты и представила себе, что он сел в кресло и разговаривает с этой трубкой, кривляется, жестикулирует. Вот идиотская игра, делающая из человека обезьяну. Ненавижу телефон, со стороны всегда так глупо выглядят все эти эмоции, молчание даже глупо выглядит, да и смех тоже…
Мне пора было уходить, и я вышла в коридор, но, не дойдя до двери, свернула в ванную — мне надо было посмотреться в зеркало. И вдруг услышала долетевшие из комнаты слова:
— Чтобы через два часа была как штык!
И тогда я сказала себе, что это моя последняя попытка.
Плед был жутко колючий и неприятный, а лицо его было полно ненависти и боли какой-то.
Я лежала перед ним, абсолютно голая, поставив ноги в туфлях прямо на кровать. Я слышала, когда он положил трубку, и вошла, сняв все в ванной и сложив свои вещички на стиральной машине. И, откинув руки, сладко потянулась. И улыбнулась его злому белому лицу, висящему надо мной.