Филе пятнистого оленя - Ланская Ольга. Страница 60
В них же были удивление и легкая неприязнь. Вполне конкретно — по отношению ко мне. И легкая вспышка радости по отношению к Вадиму. Тут же исчезнувшая, как будто залитая пеной отстраненности, выпущенной из ее трезвого мозга как из огнетушителя.
— Марина… Это тебе. — Моя рука блеснула кольцом, ее — погасила этот блеск. Она взяла розу и хрипловато поблагодарила. Прижала ее к щеке — бледной, желто-коричневой. Похожей на лежалый абрикос. Такой нежной. Я поцеловала ее в эту щеку, и она неожиданно ответила мне. Равнодушно и холодно, просто приветствуя.
Вадим стоял в стороне. Я понимала, что что-то не так, мне казалось, что он расстроен немного. Слишком уж медленно он снимал пиджак и, словно опасаясь ее поцелуя, низко опустил голову. Она стояла и смотрела на него — так, как смотрят на потерянную и найденную вновь вещь. Изучают все ее царапины, изменения, забытые черты и думают, как же это можно было ее потерять — такую любимую, самую лучшую, такую нужную. А вот он на нее смотреть не хотел.
Он сказал потом, что в шоке был от того, что она так изменилась. Все-таки они пять лет не виделись, и каждый день из этих пяти лет отразился на ее лице. Он говорил, а я кинулась на ее защиту — мне было обидно, что он ее так раскритиковал.
А тогда мы прошли на кухню — просторную, увешанную тяжеленными полками, уставленную мебелью. Хозяйка из нее была отменная — на всем, на чем только оставалось место, стояли обрезанные пакеты из-под молока. В них росли цветочки — кактусы, бессмертники, что-то еще, такое же тоскливое и невыразительное, так подходящее к ее одинокой жизни. Мне так грустно стало, когда я взглянула на эти пакеты, — я вдруг впервые поняла, что не хочу стареть.
Она сделала кофе. Очень хороший, крепкий, густой. Она стояла около плиты спиной к нам, и я видела толстую перепонку бюстгальтера, просвечивающую сквозь футболку, и тяжело опущенные плечи, и лопатки, выступающие беспомощно, кричащие о том, что ее никто давно не обнимал. Похожие не на крылья пробивающиеся, а на накинутый на спину тяжеленный хомут.
Они говорили о чем-то, но я не прислушивалась — разговор был о деле, и это мне было неинтересно. Единственное, что меня смущало и настораживало, это насмешливый и скептический взгляд Вадима, но я уверена была, что только одна это замечаю. Для нее же он говорил комплименты, хвалил журнал — она принесла пару номеров из комнаты, — расспрашивал что-то про объем статьи, о которой она просила. А потом поток вопросов иссяк, и молчание давило на уши, шумело, как фон в плохо озвученных фильмах. И тогда я решила, что пора вступать в разговор.
— Как ваш ребенок, Марина?
Она оживилась заметно — теперь она смотрела на меня уже без той неприязни, что раньше, и притащила огромные альбомы с фотографиями. Вадим обреченно закатил глаза, а я улыбнулась хитро и стала расспрашивать о каждой. После первого альбома мы стали друзьями. А после второго она готова была бы идти в театр в моем обществе — если бы мне это пришло в голову. Или пригласить меня к себе на день рождения — как еще можно выразить высшую степень доверия? Вадим усмехался в своей манере. И огоньки рыжие, прыгающие в его глазах, подбадривали меня.
— Я посмотрю квартиру, ладно, Марин? Все-таки столько лет здесь прожил, ностальгия. И лоджию тоже. О’кей?
Меня всегда поражало его умение почувствовать ситуацию. Вот и сейчас он понял, что надо оставить нас одних. Его спина — широкая прямая спина уверенного в себе человека, очерченная дорогой тонкой шерстью водолазки, — растворилась в темноте коридора.
Он неторопливо вышел, а мы сидели и улыбались. Ее волосы переливались в свете заката медно-рыжим — дождик перестал, за огромным, вымытым им окном было плотное, твердо-желтое небо, и солнце на плоской черной тарелке горизонта лежало располовиненное, расколотое, как арбуз. Скоро от него останется четверть, — когда ночь, любящая сладкое, примется за ужин, — а потом и вообще ничего. И ее волосы тоже потухнут, потемнеют в ночной прохладе.
— Простите, что явилась без приглашения.
— Аня, обращайся ко мне на ты. А то я сразу чувствую, какая стала старая.
— Ты очень хорошо выглядишь. Вадим говорил, что ты красивая, но я не думала, что настолько.
Она смотрела на меня с удивлением. Сейчас она и вправду была красива — глаза стали еще огромней, свет заходящего солнца делал ее румяней и губам придавал розовый блеск и свежесть. Ей нельзя было дать больше тридцати. Ну тридцати двух.
— Он говорил, что я красивая? — Для нее все-таки было важно его мнение. Я не ошибалась, когда говорила, что кое-что она сохранила в душе, кое-какие чувства. Они были пришиты к ее розовому сердцу холодным и колючим перламутровым бисером.
— Да. Я видела фотографии. Я часто их рассматриваю. Ты на них другая — но тоже красивая. Хотя сейчас ты нравишься мне больше. Ты более взрослая, и красота у тебя зрелая…
— Да брось, Ань. Я стесняюсь. — Она отмахнулась шутливо, но так, словно не хотела, чтобы я перестала говорить. — Хотя мне часто такое приходилось слышать…
Она давно не разговаривала с человеком, который мало про нее знал. Ей так хотелось рассказать про себя что-то, во что она поверила бы сама и заставила бы поверить собеседника. Вадим на эту роль не подходил — он знал много. А вот я была идеальна, с ее точки зрения. Она ведь не в курсе была, что я тоже кое-что слышала.
— Знаешь, я так устала от внимания мужчин, если честно. Это, конечно, нескромно звучит, Ань, но это правда. Мне это неинтересно совершенно. Для меня сейчас главное — дом, ребенок. А мужики… Да ну их, одинаковые они все.
Она покачала головой, поправила выбившуюся из зализанной гладкой прически прядь.
— У нас часто всякие солидные люди бывают — журнал все-таки. Ну там с рекламой кому помочь, пару словечек черкнуть. И вот так неприятно это, знаешь — попросит о чем, а у самого глазки загораются при виде женщины симпатичной. — Она споткнулась на этом слове, словно хотела сказать что-то большее, но застеснялась. — Сразу в ресторан зовет, достаток свой показать, начинает деньгами швыряться, оркестру песни заказывает, а они для него играют. Унизительно — смотреть противно. У самого дети, семья, а он развлекается. А я так не могу. Для меня чувство — это как гроза. С громом и молнией, и чтобы слезы градом, а потом радуга. А иначе мне неинтересно.
Она улыбалась, как будто говоря: «Вот такая я дура. Лет много, а дура». А я кивала, словно прекрасно понимая все и разделяя ее чувства. Как будто и сама считала, что любовь только тогда любовь, когда от страстей звенит в ушах.
— Но… Ведь у вас с Вадимом так и было, насколько я знаю. — Я льстила ей, конечно. Вадим не похож был на человека, способного восторгаться радугой.
— Да. — Она обрадовалась, был ведь еще повод посочинять. — Мы такие письма друг другу писали! Он такие мне цветы дарил! Он, конечно, обожал меня. Но… Не сложилось вот, видишь. Ну, может, ты его сделаешь счастливым. Ты миленькая такая, молоденькая, характер, наверное, мягкий. А у Меня вот твердый — я как баран упрусь и буду стоять на своем, а он этого не любит.
Она засмеялась, хрипло как-то, невесело. И посмотрела в опустевшую кофейную чашку.
— Мне, наверное, одной лучше всего жить. Столько мужиков всегда вокруг было, а ни один не тронул душу. Меня и воровали даже, азербайджанцы в институте, в ковре, представляешь? Я такая девочка-ромашка была, а один из них, самый бесшабашный, решил на мне жениться. Обычай у них такой, слышала? Невесту красть и выкуп за нее требовать. И украл, представляешь? Письмо ректору написал: «Прошу разрешить жениться…» Много чего было…
Ее глаза сверкали темными звездами. И непонятно, чего в них было больше — тоски по ушедшей молодости или радости, что есть что вспоминать.
— Конечно, Марина. Такую красотку как не украсть. Надеюсь, ректор тебя спас?
— Да я сама вырвалась, сбежала. А перед этим еще пощечин им надавала — чтобы знали, как руки распускать. Так я его и запомнила, жениха неудавшегося — с красной щекой и отрытым ртом. Ох, не ожидал он такого…