Т. 4. Сибирь. Роман - Марков Георгий Мокеевич. Страница 66

Староста комкает слова, вытягивает их из себя с мукой. Из каждых десяти слов только одно относится к делу, остальные мусор, шлак, вроде неизменного «как ее, это самое, значит, оно…».

— Ну, язви его, и блудит же! — вырывается у кого-то из мужиков.

Филимон надолго замолкает и просит писаря прочитать показания свидетелей. Писарь Игнат Игнатович — из недоучившихся семинаристов — первостатейный пьянчуга. Полное, мясистое лицо его с вывернутыми, мокрыми губами давно не брито, заросло серой щетиной, припухло. Под глазами висят розоватые мешки. Писарь одинокий, весь неприбранный, неумытый, нанят крестьянами «справлять бумаги» за всех. Еще утро, а он уже «на взводе», лихорадочно горят увеличенные зрачки. Но «обчество» ценит его за голос — зычный, как у дьякона, и отчетливый, как у фельдфебеля.

Из продолжительного чтения писаря наконец выясняется вина Кондрата Судакова и его двух сыновей: вооружившись неводом в тридцать семь саженей длины, они отправились на рыбалку. Вместо того чтобы орудовать неводом в водах, примыкающих к наделу Судаковых, они, отдавая себе в этом полный отчет, развернули рыбалку на омутах, к которым слева и справа примыкает надел Григория Елизарова. Прихваченные Григорием на месте преступления, Кондрат Судаков с сыновьями, несмотря на протест названного Елизарова, рыбалки не прекратили. Когда же Елизаров попытался предложить себя принять в долю, они это предложение отвергли как недопустимое покушение на их право. В свою очередь, Григорий начал изгонять их с омутов на том основании, что омута расположены в границах его земельного надела, который выделен ему общественным приговором. Завязалась ссора. Григорий Елизаров нанес несколько ударов Михаилу — сыну Кондрата Судакова, правда, без членовредительства. После чего Судаковы связали Григория Елизарова вожжами, положили на телегу и пустили коня по дороге, ведущей к селу. Конь доставил Григория к дому, и произошло это без каких-либо последствий. Но если б в дороге вдруг конь испугался, что случается часто, то жизнь Григория могла закончиться трагическим образом.

Неводьба Судаковых продолжалась целый день. Они добыли свыше десяти пудов рыбы, семь пудов из которой было продано лавочнику Прохору Шутилину.

Сие происшествие староста выносит на «обчество» для осуждения действий Судакова Кондрата с сынами как явное нарушение устоев «обчества» и ввиду того, что собственность каждого крестьянина на его надел не может быть никем оспорена или отторгнута без общественного приговора.

Употевший от прочтения длинного обоснования и свидетельских показаний, среди которых особенно сильное впечатление оставляет признание лавочника Шутилина о покупке оптом семи с половиной пудов свежей рыбы у Кондрата Судакова, писарь опускается на табуретку к столу. Снова в действие вступает Филимон.

— Как ее, это самое… значит, оно… Кондрат виноват, — начинает свою волынку Филимон.

— В чем же он виноват? В чем? — голоса раздаются из всех углов.

— Значит, оно — рыба, — уточняет Филимон.

Изба наполняется гулом, смехом, чей-то женский голосок перекрывает все остальные голоса:

— Пошто Прохор Шутилин продавал рыбу в два раза дороже, чем купил?

— Как ее, это самое… Шутилин коммерсант, — пытается отвести упреки от лавочника Филимон. Ему что? Он свои двадцать фунтов отборных окуней получил от Прохора совершенно бесплатно. Всем это известно, и «сборная» откровенно гогочет. Притихли, будто набрали воды в рот, родственники и дружки старосты. Уж лучше б помолчал Филимон, чтоб не влазить добровольно в такой конфуз.

— Тихо! Хочу спросить: какое возмещение желает получить от Судаковых Григорий Елизаров? — поднимается с лавки Лукьянов. Его разноцветные глаза останавливаются на Филимоне, потом ищут Елизарова. Тот сидит за спиной старосты и больше всего боится встречи лицом к лицу с Лукьяновым. Есть у него свои провинки перед охотником.

— Игнат Игнатыч, это самое, как ее, зачти, — просит староста.

Писарь читает ту часть бумаги, в которой излагается итог этой истории в том виде, как он рисуется Филимону со сватом Григорием: Кондрат Судаков обязан возместить Елизарову стоимость пойманной в омутах рыбы (10 пудов 30 фунтов), принести повинную Елизарову и получить от «обчества» строгое порицание с предупреждением о выселении в случае повторения своих набегов на чужие наделы.

— Правильно! — кричат сторонники Григория и Филимона.

— Ого-го! Смотри, чего захотели! — восклицают сочувствующие Судаковым.

Шум долго не затихает. Филимон и не старается унимать. «Пусть орут. Мужик поначалу надорвет глотку, израсходует себя на крике, а потом его голой рукой бери, он ласковый, как телок, становится». Так размышляет Филимон. Почти так же думает и Лукьянов; почти, но все ж не так. «Пусть покричат. Скорее поймут, что криком делу не поможешь». Он хочет сказать словцо, но не торопится, выжидает. Вот и бабы визжат. Пусть немного повизжат. И в самом деле, через две-три минуты гам в доме стихает. Теперь самое время встать и спросить старосту и Григория в лоб.

— Как, по-вашему, земельные наделы и водоемы — одно и то же? — спрашивает Лукьянов, и разноцветные глаза его ищут Григория.

Филимон дергает себя за бородку, тянет и без того длинную шею, бормочет:

— Как ее, это самое, значит, оно… Водоем при наделе…

— Каждый малец знает: между крестьянами делится только земля. Река и озера — боговы. — Это подает голос Мамика. Она говорит тихо, шамкает, но все слушают ее как завороженные. Филимон, откинув руку за спину, подает знак Григорию: выручай, сват, делай вид обиженного и униженного.

Красный, в каплях пота, стекающих по вискам, Григорий начинает плакать. Могучие его плечи под добротным романовским полушубком вздрагивают, голос тоже дрожит. Росту в нем без двух вершков сажень, а хнычет как малолетний и немощный:

— Связать… в телегу бросить… Это что ж? Не раз-бой разве?..

— А Михаиле скулу кто свернул?

— Мужики! Поимейте жалость: плачет-то неподдельно, как дите!

Шум, гвалт вновь будто раздирают стены дома вдовы Лычковой. Филимон машет руками, кричит:

— Как ее, это самое, неладно, мужики! По одному бы, это самое!

Крик на сходке подобен ураганному ветру: вспыхнет, ударит оземь, взметнет непроглядный столб пыли, пронесется по поляне и тут же растает, затихнет, словно бы и не было его.

Вот ведь только что кричали все и вдруг притихли, смотрят друг на друга, и у каждого в глазах один и тот же вопрос: как же быть-то? А может быть, Кондрат-то в самом деле виновен?

Лавочник Прохор Шутилин тут как тут. Он только этого затишья и ждал:

— Обчество! Это что же? Выходит, ты своему наделу не хозяин? Завтра, к примеру, приезжаешь на свои поля, а на них чужой скот. И ты не моги его тронуть, иначе тебя свяжут — и в телегу мордой… Разве порядки, господа мужики?!

— Непорядок! Правильно! — кричат дружки Григория, которым обещан еще с вечера бочонок медовухи.

— Не с той стороны сеть плетешь, Прохор!

— У него завсегда так: сорок да сорок — рубль двадцать, — отвечают сторонники Судаковых.

И тут встает с разъяренным видом Степан Лукьянов.

— Ты что там прячешься за спиной старосты, Григорий?! Выдь сюда, чтоб видел тебя мир. Поговорим при всех и начистоту. — Лукьянов останавливается. Ждет, когда Григорий выйдет. — Выходи, чего ж ты медлишь? Когда слезы лил, на середину дома выпер, а теперь снова в нору…

Григорий не спешит. Но Филимон чует, что не уступить народу нельзя. Лукьянова поддерживают изо всех углов. Он отступает влево от стола, и теперь Григория видят со всех сторон.

— Вспомни, Гришуха, нонешнее лето. Вспомнил, нет? Вспомни-ка, где ты карасей ловил? — наступает Лукьянов.

Григорий молчит. Круглое лицо его, заросшее мягкой, пуховой бородой, становится малиновым, как вареная свекла.

— Как ее, это самое, скажи, сват Григорий. — Староста и не хотел бы этого разговора, но такое упорное молчание тоже не на пользу его свату. Вместо обвинителя, который собирался испепелить своих противников, он сам подставляет бока, сам становится обвиняемым.