Немного любви (СИ) - Якимова Илона. Страница 5
Ботокс она не колола, ботокс никак не отменит претерпеваемых метаморфоз, разве что замаскирует страх. А пласты страха скрывают раны, одну на другой. Страх таит смерть, вызревающую в тебе подобно младенцу. От боязни посмотреть собственному черепу в глазницы не спасает никакой ботокс, давайте будем честны. Кутна Гора, Костница, даже не уговаривайте. То, что в подростковости вызывало дерзкое любопытство, теперь просто вид твоей будущности. Скучной, мерзкой, но непременной. И ты тоже умрешь. А казалось-то — времени хватит буквально на все!
Она определенно была удовлетворена своей жизнью, но определенно не была счастлива. Если бы заботиться не только о себе, было бы оно по-другому? Через чужую юность и молодость хотя бы слегка коснуться своей? Или это тоже иллюзия? Или там просто одуреваешь, как Агнешка, от рутины, и нужна какая-то сладкая сказка, чтоб не признаваться, что живешь жизнь питательного субстрата? Ладно хоть питательного, а вот она неплодна. По возрасту у нее мог бы быть взрослый сын. Или... дочь. Тот ребенок мог быть дочерью, да, в общем, и был им, она уверена. Каждой своей потере надо присвоить имя — она-то знала это лучше других — чтобы оплакать и похоронить, чтобы было, что написать на кресте. Но она до сих пор не могла воздвигнуть крест. Слишком болело. Конечно, еще есть пара лет, чтоб выносить и родить, но совершенно бессмысленно вынашивать и рожать от спермодонора, дети должны рождаться от любви, в которую возможно поверить хотя бы на полчаса. Она не нашла за десять лет мужчины, от которого хотела бы родить, а тот, прежний, не дался в руки. Лучше не вспоминать.
Потому Эла сидела и вспоминала, как, натянув на распухшие ноги нитяные чулки, госпожа Малгожата сползала по лесенке вниз, куда пан Карел непременно выставлял ей стул, и молча сидела на солнце, как изваяние. Женщина в девяносто есть злокачественный нарост на себе самой, и она ждала... чего она ждала, как понять? Потом она выходить перестала. Потом стала сердиться, если он выставлял стул. Это случилось в последние дни осени, как если бы силы покидали ее, летнее дитя, зависимое от солнца. Вот тут-то пани Криста и поняла, что мать пора вывозить из Крумлова навсегда, — когда солнце перестало питать старуху.
Старость страшная штука, она высвобождает живущую в тебе смерть. Когда плоть осыпается, пробуждается дух. Больше ничего впереди, только холод умирания. В какой момент понимаешь это? Когда это поняла госпожа Малгожата? И что она с этим делала?
— Двойное «как обычно», Бета. Ты надолго на этот раз?
— А что? Хочешь пригласить меня... в замковые сады, нюхать розы?
— Розы-то облетели. Я бы с нашим удовольствием, — ухмыльнулся он, — да Иванка сковородой прижарит. Пока кормящая — ужас как ревнует... сады мимо, а за утопенцами и коленом ходи только ко мне!
Она смотрела поверх бокала на рыжего борова, сантиметровая борода на огрубелых щеках, и видела спрятавшегося в глубине туши пухлого улыбчивого мальчишку. Наверное, и у нее так — за отеком, за сползшим овалом лица, жабьим ртом прячется что-то подобное. И как оттуда достать? С каждым годом крохотное живое тельце истощается, глубже тонет во тьме. Ребенок растворяется в дряхлом взрослом, а после исчезнет совсем, ребенок умрет.
Двойное «как обычно» — и темное. Хотела ведь венский кофе, но тут уж ничего не поделаешь. А вепрево колено у него и впрямь лучшее в Крумлове.
Над шкубанками Эла подвисла — может быть, допустимо все-таки съесть картофель как-то менее хлопотно и пафосно? Ладно, крокеты так крокеты, живем однова. По возможности она собирала стол, каким он был для семьи — семьи, которой у нее толком никогда и не было — когда сюда приезжали на праздники. Отчим, мать, сестра, она и дед. И — царицей баварских лепешек — госпожа Малгожата. Богемский пивной гуляш относился к числу любимых рецептов просто потому, что готовить его она могла уже и вслепую. Протушить куски свинины и говядины с крупно нарубленным луком, тмина побольше, лавровый лист, душистый и черный перец горошком, сложить на квашеную капусту, всыпать толченых сухарей, залить пивом — и забыть на мелком огне на плите. Сухари полагалось толочь в ступке из сухой недоеденной булки. Романтики в готовку добавляла необходимость поддерживать жар в дровяной печи. Кастрюли хватало на несколько дней, Агнешка не ела капусту, выковыривая только куски говядины без жилок. Как сейчас понимала Эла, не бог весть богато жила старая Малгожата, толкущая сухари в тяжелой бронзовой ступке.
Сервиз здесь был когда-то старый, простой, в луковку. Теперь от него осталось несколько разрозненных тарелок. И зачем он матери в Брно среди ее надменных мадонн? Но стол тут накрывать на троих, старики многого не взыскуют. Пани Барбара придет с мясным пирогом, дед Карел с кровяной колбасой. Не пропадем за ужином. Оставалось сладкое. Но на сладкое, боясь не сладить с непривычки с плитой, Эла взяла в каварне три куска торта.
С ореховыми рогаликами вышла заминка, она не могла вспомнить рецепта, как ни старалась, а их и хотелось больше всего.
— Что ты, деточка, словно поминаешь ее? Не грех и вспомнить, да, такой она была человек.
Вечеряли после службы в соборе, при которой дом на Костельне словно обливался с ног до головы колокольным звоном. С непривычки вздрагиваешь, а в двенадцать лет ей это даже и спать не мешало. Пани Барбара была последняя из молодых соседок — восьмидесяти годков — помнившая прежнюю хозяйку. Скатерть дома нашлась не из прежних, и непарные блюдца, и стаканы разного роста, но запах, запах стоял прежний — запах богемского гуляша, который она когда-то любила доедать и холодным. Если закрыть глаза, это ж спутать можно тогда и теперь. Пани Барбара, аккуратно подобрав соус с тарелки, покачивала головой, словно движения помогали высвобождать воспоминания:
— Очень нам помогла, когда нашей Ленки не стало. Сердечная такая. Золотой, прямо сказать, души. А потому что у самой было такое, сама чувствует, да.
Покойная Ленка являлась большой любительницей ореховых рогаликов госпожи Малгожаты. Та сидела рядом с ней, задыхавшейся в непонятном припадке, до приезда врачей, держа за руку. Врачи не успели. Пани Барбара плакала потом, что в гробу внучка «не похожа на себя». На кой черт, думала Эла, быть в гробу на себя похожей? Чтоб остающимся было больней переживать утрату? Нет, пусть уж лежать такой, чтобы сразу понятно — душа отлетела. Уже не ваша. Не здесь. А там, может быть, и полюбят.
В сорок пять доходишь до тупика, за которым преображение или смерть. Иногда это одно и то же. Зеркало над секретером в толстой резной раме с облупившейся позолотой — как портал в иной мир, где тебя уже нет.
С тем она и легла, с мыслью, что надо готовиться к переходу. Представлять бы еще, как. Эла омертвела в последние годы настолько, что иногда казалась себе камнем, над которым течет река.
Река текла, текла, никак не кончалась. Двойной изгиб Влтавы захлестывал горло, становилось нечем дышать, давило виски. Но проснулась она от взгляда теплого и светлого, направленного прямо на нее. Госпожа Малгожата стояла посреди комнаты на своих ногах, без палочки, одной рукой опираясь на спинку высокого дубового стула. Эла с любопытством разглядывала ее — старческий пух волос, выцветшие в голубизну глаза с серыми искорками, перевитые венами крупные кисти рук — похожа до мелочей. Да что там похожа, это она и есть. Абсолютно живая, теплая, только почему-то не обнимает, не идет навстречу. Не удивительно, что пришла, они же много о ней говорили. Но голос самой Элы сейчас шел словно из-под глубокой воды, медленно, путано, тяжело:
— Почему ты здесь? Зачем ты пришла?
— Попрощаться.
— Да, правда. Ты умерла без меня.
— Ты обещала приехать в субботу.
— Я и приехала в субботу. А ты умерла в ночь с пятницы на...
— На субботу. Ты приехала поздно. Я же просила совсем немного любви.
Будильник не сработал потому, что суббота, догадалась Эла, снова проваливаясь на дно. В комнате стоял сумрак, затекающий через окно молочным светом октябрьского хмурого дня. Трекер на руке подмигнул белой циферкой. Еще только семь часов, а все же такой туман. Она заснула снова, в надежде, что дурной сон развеется.