Дом - Беккер Эмма. Страница 11

— Мне нужно идти.

— Мне тоже. Было очень приятно увидеться, какой бы короткой ни была встреча.

Она уже почувствовала облегчение, поэтому улыбнулась, а потом и вовсе засмеялась. С ее смехом ко мне вернулось столько воспоминаний, что одновременно стало и очень холодно, и очень жарко и захотелось плакать. И ее предложение, сделанное из чистой вежливости, чтобы не убежать вот так просто, отнюдь не помогло:

— Нам бы выпить кофе как-нибудь.

— С удовольствием.

— Созвонимся тогда.

И пока она удалялась, спрятавшись в туче напевающих что-то детей (эти звуки под окнами были нашим регулярным саундтреком), две мысли овладевали моим разумом. Первая, не такая уж и важная, по сути, — это то, что у нее нет моего номера, как и у меня нет ее. Вторая, та, что засела в тот день в моей голове, во всяком случае, на время, пока я снова не оказалась на улицах Кройцберга, заключалась в том, что ее задница, подпрыгивающая под юбкой в цветочек, совсем не изменилась. И несмотря на то, что с тех пор, как я видела ее голой в последний раз, прошло несколько месяцев, даже если я не вспомню ее имя, вид ее задницы крепко засел в моей памяти: подрагивание ее белого тела и созвездие родинок на пояснице — этот красивый толстый зад куртизанки, шагающей теперь по Берлину в одежде воспитательницы.

Spicks and Specks, Bee Gees

Я должна вспомнить все. Нужно, чтобы где-то сохранилось точное описание того, чем был Дом, и чтобы это описание беспрепятственно порождало видения, как можно более близкие к реальности. Хотя, на самом деле, точность не так уж и важна. И капли таланта хватит, чтобы воспроизвести расположение комнат и цвет штор, меня куда больше заботит то, как передать душу этого места, ту текучую нежность, которая делала плохой вкус восхитительным. Много слов не нужно — нужны верные слова. Хороший писатель смог бы сделать это на десяти страницах. Я написала уже двести и, кажется, так и не смогла приблизиться к тому, что действительно интересует меня. К единственной захватывающей вещи. Я подхожу к этой теме тысячей самых разных путей, и каждый раз она ускользает, оставляя меня снова с пустой головой, еще более пустой от того, что на короткий миг она была полна мыслей.

Когда добираешься до борделя на метро, как поступали многие из девушек и клиентов, на выходе нужно подняться вверх по длинной улице по направлению к церковному колоколу. Недалеко от места назначения находится парк, зеленый как летом, так и зимой, но довольно мрачный, если бы не покрытое льдом озеро, обрамленное, как унылое полотно, рядом усыпанных инеем высоких черных деревьев. За парком следует пивной бар, мимо которого девушки проходили, опустив головы, не имея ни малейшего желания встретить одного из своих клиентов. Ясли, начальная школа. Булочная, студия загара. Донерная, а напротив нее — цветочный магазин. Старый западный квартал, не представляющий никакого туристического интереса, куда не заглянул бы никто, кроме местных жителей, если бы не эта дверь дома номер 36. Зажатая между двумя рядами кругло постриженных кустов, она еле заметна. Среди одинаковых звонков привлекает внимание одна старая медная кнопка. Стоит легонько нажать на нее, и дверь уже отпирают. Вот и слегка обветшавшая прихожая, выложенный кафелем пол в виде шахматной доски — смотрится все немного по-мещански. В глубине — крохотная деревянная дверь, которую во время недавней уборки забыли помыть. Она ведет во двор, где уже чувствуется запах Дома, где можно услышать звук женского смеха, приглушенный двойными стеклами, и звонки в многочисленные двери, открывающиеся и закрывающиеся вслед за мужчинами.

За промытой дождем соломкой видно, как поднимаются вверх ленты голубого дыма. Иногда громко произносится женское имя, разрушая тишину своими вкрадчивыми, лживыми гласными. Это могла бы быть просто терраса, как и было задумано. Единственный способ найти источник шепота и криков, узнать, кто эти откашливающиеся курильщицы, — это зайти внутрь, что я и собираюсь сделать.

Из второго холла, обделенного ремонтом, наверх ведет лестница из старинного дерева с широкими красивыми перилами изящной отделки, на которых уже облупилась краска. Закрывая глаза, я все еще чувствую и всегда буду чувствовать их объемные формы, богатый рисунок и трещинки — на ощупь как чешуйки рептилии. Не успеешь и вздохнуть, как взбегаешь по ней на второй этаж. На самом деле это полуэтаж, здесь его называют Hochparterre[4]. Будто не на своем месте в этом старинном здании тяжелая бронированная дверь, на которой выбили золотыми буквами название «Дом», сопровождаемое экстравагантной подписью «Самоиздательство». Как будто фирма, занимающаяся самиздатом, может позволить себе такую дверь и такие буквы.

Мой палец касается звонка. Изнутри приглушенно доносится вышедшая из моды трель, и гомон маленьких девчонок резко утихает, а потом снова поднимается, но уже вполголоса. Мне уже слышатся шаги домоправительницы, но за то недолгое время, необходимое ей, чтобы протиснуться между девушками, я успеваю набрать в легкие воздуха, скопившегося в подъезде. Этот воздух — уже снадобье. Можно подумать, что из-под двери выскальзывают запахи женщин, смешанные с ароматом из прачечной на втором этаже, где эти самые пятьдесят писателей, издающих книги на собственные деньги, стирают свои полотенца и трусы. В смеси этих двух стойких порывов ветра есть что-то и детское, и неприличное — будто нюхаешь белье кучки школьниц, спрятавшихся в туалете, чтобы покурить. В комнате, где они покрикивают, распылили слегка вульгарную эссенцию, что-то среднее между хлоркой и дешевым дезодорантом, а потом сожгли пять разных ароматических палочек в напрасной попытке скрыть душок табака, потных подмышек и на липких пальцах — запах мужчин, всегда приходящих лишь на время. Эта еле угадываемая нотка немного кисловата. Через десять лет, за которые офис поменяет своих съемщиков раз двадцать, а стены несколько раз побелят, чтобы затем вновь отколупать с них краску, в этом подъезде все равно будет ощущаться этот необъяснимый запах. Понять его смогут лишь те жители Берлина, которые видели, как в сумраке комнат мужчины извлекают свои члены из штанов, а женщины с шумом подмываются в биде (теперь уже давно разрушенных) большим количеством воды.

Дверь открывается. Лучше чувствуется естественный запах, одновременно более явный и более спрятанный армией свечей, плавящихся на малюсеньком столике у входа. Танцующий ореол пламени почти оживляет отвратительную репродукцию Климта — это скорее постер, который запихнули в дорогую рамку. В этой восьмиугольной комнате есть две двери, первая из которых ведет в маленький зал, напоминающий будуар. Тут есть кресло из белой кожи, низенький столик, устланный старыми выпусками газеты Spiegel[5]. Ее здесь обычно листают с такой же рассеянной тревогой, что и в приемной врача. Вокруг торшера в югендстиле[6], освещающего помещение лишь наполовину, целый лес из искусственных растений змейкой извивается от пола до потолка, исчезая то тут, то там под занавесками и снова выглядывая чуть дальше. Несмотря на полумрак, видно здесь лучше, чем где бы то ни было. Именно сюда мужчины приходят, усаживаются в белое кресло, и спустя несколько минут к ним одна за другой выходят девушки, чьи силуэты отражаются со всех возможных сторон в настенных зеркалах. Эту комнату называют «залом мужчин», хотя он всегда принадлежал только девушкам. Мужчины здесь находятся лишь украдкой, утопая в кресле, поглотившем уже много таких, как они. Многочисленные и взаимозаменяемые, тогда как каждая женщина приносит в комнату свой уникальный аромат и свою вселенную, которые останутся здесь надолго после ее ухода.

Вторая дверь всегда приоткрыта. За ней убегает вдаль узкий коридор, покрытый ковром бордового цвета и потертый ногами работниц борделя и их клиентов. На стенах развешены афиши времен Belle Epoque,[7] в основном французские. Очередной «Поцелуй» Климта красуется над одной из дверей — речь идет о Желтой комнате, где на полу дубовый паркет. Сразу при входе, слева, стоит комод из светлого дерева, а на нем — букет из пластиковых полевых цветов. Справа — диван, покрытый желтым текстилем, журнальный столик и тара для мелочей, куда по определению при входе нужно вываливать все из карманов, но никто так никогда не поступает. Однако если что и притягивает взгляд настолько сильно, что невозможно сопротивляться, так это кровать, находящаяся прямо посередине комнаты. Сразу понятно, что комод, стол и диван были просто предлогами, призванными выставить в выгодном свете главный предмет мебели, — украшениями, поставленными здесь для скромников, пребывающих под впечатлением от этой внушительной кровати. Диван служит лишь для того, чтобы, сидя на нем, привыкнуть к спектаклю проститутки, которая голая, как червь, взбирается на эту небольшую сцену и устраивается на подушках из золоченого и зеленоватого, как на перьях у павлина, сатина спиной к двум огромным триптихам. Одному из них шесть десятков лет: кто-то из первых обитательниц дома раздобыл его на блошином рынке. Я не могу смотреть на него, не задумываясь о том, что он повидал до того, как оказался тут — в месте, где теперь двадцать или тридцать раз за день он наблюдает, как сношаются женщины и мужчины в более или менее эксцентричной манере: мужчины кончают с закрытыми глазами, а девушки над ними внимательно поглядывают на часовой маятник за стеклом. Рядышком расположена Сиреневая комната, с виду напоминающая грязноватый мотель, освещенная самую малость тусклым светом. На полу — белый ламинат, вздувшийся в углах. Шпильки от каблуков оставили возле кровати следы. Несколько мрачную Сиреневую комнату занимают только тогда, когда все остальные заняты. У Сиреневой комнаты есть одна общая стена со вторым крохотным залом, где тоже ожидают посетители, о которых в дни большого наплыва клиентов могут позабыть.