Дом - Беккер Эмма. Страница 74
Сладкая застенчивость новеньких, послушность, равнодушие самых старших из них, знающих каждую складку своего тела и выставляющих его целиком, без малейшего намека на испуганную дрожь, без малейшего смущения, как вьючные животные, для которых платье имеет небольшое значение. Можно открыть для себя и неожиданные достоинства, а бывает, что сталкиваешься с недостатками, к коим был не готов. Тогда хочется вздохнуть про себя «Как жаль», — представляя, каким это тело могло быть раньше. Плохо переделанные груди с широкими шрамами — живое свидетельство тех лет, когда руки у пластических хирургов были тяжелые, — вы не выбрали бы эту девушку, если бы знали заранее. Только вот эти искренне и крайне дерзко обнаженные детали вдруг кажутся подарками. Бледная трещинка от давнишней эпизиотомии, которую я мягко поцеловала бы. Это создание, производящее на свет детей, продолжает находить время, доброту в самой себе, а в голове — нужду, чтобы сдавать это храброе и трудолюбивое влагалище тому, кто предложит больше. Я стала бы выслеживать плохо выбритые ноги под черными чулками, запах их пота из влажных подмышек. Я несказанно радовалась бы невероятным и грубым находкам: локонам, затвердевшим от засохшей спермы, в глубине приспущенных и снова надетых раз десять трусов — белые брызги взрыва энтузиазма, облупленному лаку для ногтей на ногах и немного покусанному — на руках. Сравнительная чистоплотность девушек, которые подмываются под струей воды между клиентами, а вечерами — уносят понемногу от каждого из своих мужчин.
Я сочинила бы рассказ из слов, что они произносят выразительными, смешливыми, прокуренными, уставшими, хриплыми или ласковыми голосами. Я придумала бы им детство, неблагодарный переходный возраст, семью и планы, целую жизнь, частью которой я не являюсь, ну или так незначительно. Я стала бы плутать в их квартале с таким постоянством, что в итоге начала бы встречать некоторых из них, одетых в гражданское: тех, что окончили свою смену, или тех, кто топчется вокруг перед началом работы. Я поздоровалась бы с ними почти невидимой улыбкой друга, который ни за что на свете не выдаст их секрет. Я видела бы их в джинсах, теннисках и в небрежно наброшенных на плечи жилетах. Они в это время смеялись бы и трещали по телефону, похожие на обычных женщин, — красочные пятна на серых улицах города. В конце концов я стала бы замечать их повсюду: дама, стоящая передо мной в аптеке, девушка в киоске, та милая девочка в метро, читающая детектив. Я стала бы замечать куртизанок в каждой амазонке, быстро разрезающей воздух, мчась на велосипеде в окружении тысячи таких же. Проститутки мерещились бы мне везде. Этой едва двадцать пять, и ее бедра качаются слишком вольно, у этой — слишком глубокое декольте, на которое сверху вниз смотрят мужчины. Эту последнюю выдало бы именно завидное равнодушие булочницы, чьи волосы постоянно пахнут сахаром. Или вот эта девушка, что отвечает на мужские взгляды на улице, провожая их, — вызов это или привычка, скорее, причина в том, что мужчины уже давно не пугают ее.
Я стала бы молчаливым биографом этих хранительниц мечты. Они понимают все без слов и никогда не врут нам, возможно, только чтобы сделать приятное. Я читала бы им стихи на языках, которые они, может, поняли бы, а может, и нет, но которые вызвали бы у них улыбку. Рассказала бы им о книгах, где они являются героинями, написанных в то время, когда существовала четкая грань между женами и проститутками. И я могла бы сказать им, раз уж я мужчина, что пишу книгу о них — книгу, в которой они все будут красивы и отважны. В этой книге грязное станет благородным, да и самой грязи вовсе не останется, ну или только та, которая однозначно возбуждает. Я объяснила бы им на своем посредственном немецком ссыльной француженки, как грациозно непристойны их позы на корточках, когда кажется, будто они мочатся. Как они поддерживают свои бедра, чтобы никакая часть их киски не скрылась от взгляда. Эти хитрости предназначены для того, чтобы довести мужчину до оргазма быстрее, и их хочется задержать в сознании вплоть до того, как мир рассыплется пылью. Я перевела бы для них страницы Миллера, Кала-ферта, Гарсии Маркеса в отчаянии оттого, что не смогу написать лучше. Я обязательно влюбилась бы, как мужчина, отдавшись во власть собственного лиризма. И от времени, проводимого с ними и внутри них, я вскоре без всяких сомнений позабыла бы, что есть на этой земле, на каждой улице, девушки, которым не платят (ну, не таким образом, не так честно, им платят иначе — хитростями, для которых я слишком ленив). Может быть, я из тех, кто женился бы на проститутке ради гордости быть единственным значимым пенисом из тысячи, быть тем, от чьих пальцев у нее перехватывает дыхание, розовеют щеки (хоть я и не делаю ничего особенного), — быть единственным, ради кого падает любое сопротивление.
Я пишу эти строки на террасе кафе по Боксхагенерштрассе. Стоит солнечный день, пусть и немного прохладный. Мимо меня плавно течет красочная толпа людей из элегантных и грязных уголков Восточного Берлина: хорошо причесанные бородатые мужчины, женщины с перекрашенными в розовый, голубой или зеленый цвет волосами, родители, держащие за руку взъерошенных деток, панки, от которых плохо пахнет пивом, старики и старушки в татуировках, мужчины и женщины, проститутки и их клиенты — все вперемешку, да так, что невозможно сказать, кто есть кто, кто что делает и кому. Вчера я начала писать этот отрывок после недели черной депрессии, с которой боролась, несдержанно читая Золя. Мой день был закончен: я только приняла душ в ванной для клиентов. И вдруг я увидела себя в зеркале коридора и стала рассматривать: вокруг бедер было повязано расписное полотенце, что я подвешиваю на собственный крючок, подписанный «Жюстина». Инге выключила свет на первом этаже, остановила музыку. Я слышала, как она громко разговаривает сама с собой, вспоминая, что она сделала и что еще предстоит выполнить. Она с большим пристрастием и участием относится к этой запланированной кутерьме и никогда не позволяет себе ни малейшего намека на раздражение.
Меня охватило ощущение, что я тут как дома — в этом борделе, и что здесь так приятно. С некоторым подозрением я спрашивала саму себя, когда же я изменилась, когда эта комната, эти запахи, эти девушки перестали пугать меня и стали страннейшим домашним очагом. Когда же я впервые приняла душ в мужской ванной? Когда я в первый раз, не заметив этого, принялась напевать, заправляя постель, когда впервые отказалась идти знакомиться с клиентом? Когда именно здесь, словно в хорошо знакомом месте, я позволила себе первую свободную выходку, свой первый каприз?
В общей комнате я попыталась примерно подсчитать количество ящиков на стенах и прочесть имена, указанные на них. На каждом были свои этикетки и свои украшения, каждый ящик был тихим голосом в общем хоре: «Нет сексу с нацистами!», «Иди ко мне!», «За право быть ленивым!»(наклейки на немецком), голый Дед Мороз со скошенными ногами возле имени Таис. Почтовые открытки, что они отправляли друг другу на каникулах. В куче этих имен было и мое. «Жюстина» с сердечком вместо точки над буквой і. Когда это я стала достаточно счастлива здесь, что мне хватило смелости, чтобы нарисовать что-то настолько глупое и детское, как сердечко? Когда открываем мой ящик, там есть два рисунка моих сестер: вот так смешивается моя семья с этой другой семьей.
В чем мать родила. Я воспользовалась мылом клиентов, и запах от меня шел такой, что можно было узнать среди тысячи. В тишине я прогулялась по этой пустой раковине — по закрытому борделю, похожему на деревенскую ярмарку в момент перерыва.
Я спрашивала себя, каков же смысл слова «семы». Действительно ли он применим к тому, что связывает нас друг с другом. Можно ли назвать семьей принадлежность к женскому полу — только это. Или же семья просто обозначает ту часть человечества, влажную и горячую, что заставляет мужчин двигаться вперед? По моему мнению, для каждого места, мига и обстановки есть семья — та, с которой мы смеемся, разговариваем и делимся сокровенным больше, чем где бы то ни было. У членов семьи одинаковые проблемы, одни победы и поражения. Семья — это место, где человеческая раса кажется красивее, благороднее и более хрупкой, поднимая какую-то группу высоко над тем, что принято считать сбродом. Вот уж точно обманчивый аргумент, его сущность — пуста. Ведь вне зависимости от контекста, в котором она родилась, в свете ли или в тени общего презрения, понятие семьи или братства расцветает, стоит только собрать вместе людей, разделяющих общую участь. Все мы были свидетелями моментов любви, понимания и единства в любом сборище мафиози, преступников, нищих, в любой прослойке общества с более или менее сомнительной моралью. И, я думаю, что для тридцати женщин, проводящих время рядом друг с другом голыми, объединенных тем простым фактом, что они родились женщинами и им платят за это, естественно считать друг друга сестрами, если нет места вражде. Семья, кроме своей собственной, не подразумевает никакого понятия морали: она процветает, следуя только своей цели, безразличная к тому, что думает об этом внешний мир.