Эффект Сюзан - Хёг Питер. Страница 47

В комнате нет окон, здесь темно, но автоматически включается красное лабораторное освещение, стены заставлены шкафами, я открываю одну дверцу, там тоже резиновое уплотнение, в шкафу вплотную друг к другу стоят сотни маленьких баночек, похожих на баночки из-под варенья.

Все баночки на три четверти наполнены семенами. На каждой наклеена этикетка. Я читаю: «Ячмень. Местный сорт. Скандинавский генный банк № 3071», «Ячмень. Местный сорт. Скандинавский генный банк № 12 440», «Рожь. Местный сорт…»

На полу стоит деревянный ящик метр на полтора, я снимаю крышку. Внутри ящик разделен на отсеки тонкой фанерой, в каждом отсеке такая же баночка из-под варенья. В ящике их не меньше тысячи, каждая аккуратно уложена в деревянную стружку.

— Что такое «местный сорт»?

Харальд полностью погружен в свои книги, он даже не поднимает голову, когда отвечает мне.

— Это сорта зерновых, которые исторически растут в данной местности, из них выбирают самые лучшие семена. Они менее урожайны, чем современные сорта. Но они более выносливы. Как ты, мама.

— Харальд, — говорю я. — Ты как-то не по годам умен. Не потому ли ты зарываешься в книги, что избегаешь девочек?

Он не сразу поднимает глаза. Во взгляде его безысходность.

На следующий день меня захватывает посадка шпината. Я нахожу ритм, как в удачный день в физической лаборатории, чувствую внутренний метроном, прокладываю путь вперед, ряд за рядом, влекомая всепобеждающим пульсом земли, который ни на минуту меня не оставляет.

Когда я возвращаюсь в реальность, то понимаю, что проработала четыре часа без передышки.

Я иду к хутору и захожу в лабораторию. Оскар сидит у микроскопа с каким-то предметом в руке, напоминающим пинцет. Он не поднимает глаз. Я встаю рядом с ним.

— Перед размножением нужно удалить внешний слой клеток ростка, Сюзан. Чтобы избежать болезнетворных бактерий. Которые там присутствуют.

— Фотография, — спрашиваю я, — из пустыни Калахари, это южноафриканский испытательный полигон?

— Vastrap Weapon Range. Так он назывался.

Он по-прежнему не смотрит на меня.

Когда я возвращаюсь домой к нашему домику, я слышу, как Лабан играет на своем инструменте. Я захожу в сарай, он поднимает на меня взгляд.

— Я знаю, что у тебя с ним что-то есть!

Когда он действительно уязвлен, у него не меняются черты лица. Но меняется цвет лица. Он встает.

— Оскар — старый садовник, — говорю я, — ему под восемьдесят.

— Он в самом расцвете сил. Когда я увидел вас вместе, я уже тогда стал обо всем догадываться. А теперь у меня нет никаких сомнений — ты вернулась со свидания!

Ревность представляет собой интересное химическое соединение. Только что мы были благородными и щедрыми людьми, но стоит нам вдохнуть четверть миллиграмма этого вещества — и мы превращаемся в ничтожных гномов.

— И это на глазах у меня и детей!

— Лабан, — говорю я. — Опомнись!

И тут он ударяет меня.

У него вовсе не тонкие пальцы пианиста. У него широкая и крепкая рука.

И он не всю свою жизнь провел за роялем. Его мать рассказывала мне, что темперамент в детстве у него был буйный, и он искал мальчиков постарше, чтобы выместить на них свою злость. В саду на Ивихисвай я поставила качели для Тит и Харальда. Они переросли их за несколько лет, но Лабан по-прежнему качается на перекладине, как обезьяна, хотя бы раз в день.

Он никогда прежде меня не бил, удар сильный, неожиданный, и, хотя я и пытаюсь уклониться, он сбивает меня с ног.

Но мне удается смягчить падение выставив руки, и я качусь по полу вокруг него.

Теперь, чтобы дотянуться до меня, ему надо встать на свой инструмент.

— Я знаю, что вы переспали!

— Так и есть, — говорю я. — Отлично провели время в стогу сена в яблоневом саду. Вот только это помешало.

Лежа на земле, я поднимаю руку, как будто указывая на что-то за его спиной. Он оборачивается. Как сделали бы девяносто девять и девять десятых процентов жителей земли.

И тут я выбиваю ящик у него из-под ног.

Ящик высотой сантиметров тридцать, центр тяжести в момент начала падения находится в полутора метрах от земли. Он приземляется на спину, вслед за этим я слышу, как его затылок со стуком ударяется о бетонный пол.

Он теряет сознание, думаю, всего на несколько секунд. Но мне хватает этого, чтобы вскочить, сорвать с крюка на стене вилы и приставить их зубьями ему к горлу.

Мы смотрим друг другу в глаза. Я легонько нажимаю на вилы. В глазах у него забрезжило понимание, к которому очень трудно прийти в обычной датской семейной идиллии: осознание того, что не только другие смертны, но и ты сам тоже. И смерть может наступить в любой момент.

И тут перед нами появляются Тит и Харальд.

Мы заходим в дом и садимся за кухонный стол. Левая половина лица у меня вспухла, глаз наполовину прикрыт. Тит промыла Лабану рану на затылке и сделала повязку из кухонных полотенец. Он похож на умирающего шейха.

И у него, и у меня трясутся руки.

— Мы никогда не били друг друга, — бормочет он. — У нас в семье никогда не было насилия, это я во всем виноват, больше такого не повторится.

— Насилие же бывает не только физическое, — говорит Тит. — Мы с Харальдом еще ходили в детский сад, но уже тогда чувствовали напряженную обстановку дома. И потом не раз вспоминали, как входишь в гостиную и пытаешься понять, все ли нормально. Дети же в этом смысле как зверушки. Они прислушиваются, им надо знать, безопасно ли вокруг. Взрослые в первую очередь обращают внимание на прямое насилие. На ссоры. Но редко на создаваемое напряжение. Даже если оно отравляет все вокруг. Вам так и не удалось снять это напряжение.

Мы молчим. Нет сил признать, что она права.

— У меня была одна картинка в голове, — говорит Лабан, — какое-то желание, мечта, когда ваша мать была беременна. Только об этом я и думал. Вовсе не о том, чтобы вас чему-то научить, и совсем не про музыку, совсем про другое. Я мечтал, чтобы вы никогда не были одинокими. Как я в детстве.

У Лабана двое братьев и сестра. У него было насыщенное и яркое детство и понимающие родители, его вообще всегда окружали заботой и вниманием. Невозможно представить, что он мог чувствовать себя одиноким.

— Ребенок может чувствовать, что его не понимают. И не всегда это чувство заметно. Но оно требует какой-то ответной реакции. А сам ребенок ничего не может объяснить. Даже если взрослые действуют из самых лучших побуждений, есть что-то, чего они не замечают. И ребенок не может избавиться от своих проблем и развиваться дальше, пока на него не обратят внимание.

Впервые я как будто заглядываю внутрь Лабана, маленького мальчика, который чувствовал себя совершенно одиноким.

— Это чувство прошло, только когда я встретил вашу мать. Но если вас понимают, то за это приходится платить свою цену. Если другой человек действительно видит вас, если вы чувствуете, что вас на самом деле видит женщина, это порождает какое-то безумие. Вы хотите, чтобы вас видели снова и снова. Чувствовать, что вас полностью понимают. Женщине надо наверстать все те годы, когда ее с вами не было. И еще вот что. Как только вы открываетесь другому человеку, вы начинаете очень, очень бояться потерять это.

Я поднимаюсь со своего места. Встаю к кухонному столу спиной к ним.

— Когда исчез отец, — говорю я, — мир перевернулся с ног на голову. До этого момента я жила внутри сферы, именно так я все ощущала, я чувствовала, что вселенная шарообразна. В тот день, когда он уехал, эта форма изменилась. С того времени я жила на плоскости. У всех на виду. В мире, где в любой момент можно ступить через край и упасть в пропасть. Так же чувствовала себя моя мать. У нее были другие мужчины, пока они с отцом были вместе, у нее были другие после, но она так и не стала прежней. Исчезла некая целостность. С тех пор мы с ней потеряли ориентацию. С тех пор мы блуждали по свету. Несмотря на то, что ей удалось остаться в той же квартире, несмотря на то, что она по-прежнему работала в театре и выступала, с того дня она стала странницей. Ей было тридцать лет. Но она скиталась внутри себя. Так что, когда я забеременела, у меня в голове была одна картинка. Картинка совместной трапезы. Я видела, как готовлю вам еду. И за этой картиной скрывался неосознанный план, как я теперь понимаю. Я хотела остаться с Лабаном, пока вы не сможете сами о себе позаботиться.