Эффект Сюзан - Хёг Питер. Страница 56
— У твоей матери мигрень.
Мигрень моей матери — это не та мигрень, которая для прекрасных и изнеженных дам лишь украшение — все равно что шляпка-дерби. Это пожизненное проклятие, которое время от времени, ни с того ни с сего, настигает ее подобно параличу. Лицо покрывается смертельной бледностью, глаза наливаются кровью, силы иссякают, и ей приходится ретироваться в спальню, где она лежит трупом по три дня с задернутыми шторами, без еды и воды.
По истечении трех дней она выходит, шатаясь, ослабевшая, воскресшая, но с таким выражением лица, как будто побывала в царстве мертвых.
Я никогда раньше не беспокоила ее во время таких приступов. Но сейчас выбора нет. И Фабиус это чувствует. Он делает шаг в сторону.
Наверное, я не бывала в спальне матери лет двадцать. У каждого человека есть свои четко обозначенные границы. Кроме, пожалуй, Дортеи. Границы моей матери проходят по порогу спальни.
Я захожу к ней. Без стука.
В комнате темно. Пахнет свежими яблоками, пудрой и духами. Я подхожу к окну и отодвигаю штору — ровно настолько, чтобы не споткнуться о мебель.
Посреди комнаты стоит огромная кровать. Антикварная, на позолоченных львиных лапах, похожая на длинный океанский вал, застывший перед самым берегом. Белый лакированный каркас, позолота по краям, море розовых подушек и пуховых одеял.
Где-то под всеми этими одеялами прячется моя мама. В темноте мне видны только ее глаза, она смотрит на меня с ненавистью.
— Мама, — спрашиваю я. — Почему отец уехал?
Наряду с личными историями, которые некоторые люди создают, чтобы не потерять себя, существуют и общие семейные истории, призванные породить иллюзию, что семья — это такая система, которая движется по шкале времени, наполняясь трагическим смыслом и слезливой душевностью. История моего отца всегда представлялась как история великого цыгана, которому с его непреодолимой тягой к странствиям было тесно в такой маленькой стране и в такой маленькой семье.
Я всегда знала, что это ложь.
— Я помню, как он прощался со мной. Он уезжал не по своей воле.
Фабиус как-то незаметно возникает в комнате, словно живительная влага. Мама делает ему знак. Он берет с прикроватной тумбочки маленькую коричневую бутылочку с пластиковой соломинкой и протягивает ей. Она сосет, глядя мне в глаза.
— Это морфий, Сюзан. Только он и помогает.
Она почти хрипит. Когда я вошла, ей было плохо, теперь ей стало еще хуже.
— Я ничего не понимаю в политике, Сюзан.
Я жду продолжения, без всякой жалости.
— У него был завод по производству боеприпасов. В Родваде. Он достался ему от отца, по наследству. Твой отец изобрел новый вид снарядов. Из какого-то керамического материала. В Дании никогда не приветствовалось производство оружия. Выяснилось, что он поставлял их в страны, на которые было наложено эмбарго ООН.
— Южная Африка?
То ли она не хочет меня слышать, то ли усилие, затрачиваемое на речь, не позволяет ей еще и воспринимать звуки.
— Он узнал, что на него завели уголовное дело. Что на следующий день его должны арестовать. Поэтому он и сбежал. Дело так и не было предано огласке. Но у него конфисковали все. Все имущество, все сбережения, завод. Рудерсдаль, другие охотничьи домики. Нам ничего не осталось.
Она так никогда и не смогла примириться с конфискацией. Я сажусь на край кровати. У нее нет сил возражать.
— Я видела его, — говорю я. — На фотографии. В пустыне Калахари. Думаю, он связывался с тобой. Как-то давал о себе знать.
Она поднимает руку. Я даю ей морфий. На прикроватном столике лежит вышитый носовой платок, я осторожно вытираю ей губы. Она хочет сесть, я помогаю ей, Фабиус подкладывает под спину подушку. Она указывает на ящик тумбочки, я открываю его. Сверху лежит конверт.
— Открой!
Я достаю из конверта две фотографии. На них один и тот же человек.
Это мой отец. На первой фотографии он постарше, чем я его помню, на второй — намного старше. На обеих на нем широкополая шляпа.
Я переворачиваю фотографии. На обратной стороне одной из них написано черными чернилами: «Моим любимым, Лане и Сюзан».
На конверте нет марок.
— Первую фотографию он прислал через десять лет. Затем прошло еще десять лет, и он прислал вторую. После этого я ничего от него не слышала.
— Как ты их получала?
— Приносил посыльный. Оба раза один и тот же человек. Датчанин. Не представлялся.
— Что за человек?
Она задумывается.
— Ну такой… крепкий…
Кто-то в первую очередь обращает внимание на внешность, кто-то на интеллект, кто-то может учуять финансовое состояние своего ближнего за четыреста метров. Моя мать воспринимает человека через его тело. И никогда не ошибается.
— Что ты имеешь в виду?
Она пытается что-то нарисовать в воздухе. Это попытка танцора описать реальность, находящуюся за пределами языка.
— Он напугал меня.
Мне не часто доводилось слышать от нее о каких-то страхах, разве что о страхе потерять публику.
— Но одет он был элегантно.
Фабиус садится рядом со мной. Я чувствую его нежность к ней. Его любовь. На мгновение это чувство становится осязаемым, как будто между ними возникает какой-то материальный мостик.
До сих пор я думала, что в моей матери он искал и нашел свою мать. Теперь я вижу, что все наоборот. Несмотря на разницу в возрасте, он любит ее, как отец любит дочь.
— Как вы с папой познакомились?
— Он увидел меня на сцене. Прислал букет цветов. Большой, как стог сена. Попросил о встрече. Я ему отказала. Он приходил на семь спектаклей подряд. Сидел в первом ряду. И каждый раз присылал букет. После первых трех букетов я попросила театр не принимать их. Потом он пошел к моим родителям. У него было психопатическое обаяние. Я все еще жила с родителями. Однажды вечером он просто оказался за обеденным столом. Через несколько недель я разрешила ему пригласить меня на свидание.
Ее взгляд становится отстраненным. Она снова переживает все то, о чем рассказывает.
— Почему ты выбрала его?
Отстраненность исчезает, она смотрит мне прямо в глаза. Это очень важный вопрос для ребенка.
И ответ очень важен. Почему вы были зачаты и рождены, почему ваши родители решили быть вместе?
— Дело было в его энергетике. Жизненной силе. Женщинам это нравится.
— А любовь?
Она смотрит на Фабиуса. Он кивает с пониманием. Протягивает ей высокий узкий стакан, в нем кальвадос. И поддерживает ей голову, пока она пьет.
— Мы вместе ходили на охоту. Он развел в Дании китайских водяных оленей. Единственный олень с клыками. Может представлять опасность для людей. Ранним утром, когда вставало солнце, мы вместе подстерегали их в хижине. Прижавшись друг к другу. Не говоря ни слова. А вокруг нас просыпалась природа. Казалось, что если бы мир был другим, то, возможно… возможно, была бы любовь.
Я чувствую какое-то иррациональное облегчение. Возможно, для ребенка в каждом из нас важно знать, что какая-то любовь все-таки была.
— Мама. У тебя есть инструкция от Министерства обороны? На случай катастрофы?
В тишине я слышу, как тяжело она дышит. Она закрывает глаза. Пытается ускользнуть. Не удается. Мы зашли слишком далеко.
— Это конфиденциально, Сюзан. Обращались только к двум людям. К директору театра и ко мне. Даже не к балетмейстеру. Почему ты спрашиваешь, откуда ты об этом узнала?
Теперь, когда мои глаза привыкли к темноте, я уже почти четко все вижу. Под потолком парит старинная венецианская люстра — невесомая кружевная фантазия из стекла, созданная в стеклодувной мастерской. Каждый из немногочисленных предметов мебели — антикварный, изысканный и как будто оказавшийся здесь совершенно случайно. Словно какой-то прохожий с хорошим вкусом обронил миллион в нужном месте.
— Ко мне в театр пришел какой-то чиновник. Это было уже больше десяти лет назад. Явно человек умный. Он сказал, что даже если весь балет исчезнет и останусь только я, то можно будет за год воссоздать весь репертуар Бурнонвиля. С новыми танцорами. В каком-то другом месте. И это правда, Сюзан. Что бы там ни было, но это правда.