Броненосец "Анюта" - Лагин Лазарь Иосифович. Страница 5
Но совсем промолчать было свыше его сил.
— А парус из чего делать? — спросил он Аклеева. — Плащ-палатки остались на Историческом бульваре. Вроде за ними далековато ходить.
— Кабы были плащ-палатки! — мечтательно отозвался Аклеев, стараясь не замечать неверия, сквозившего в каждом слове Вернивечера. — До Новороссийска, браток, приходится о плащ-палатках забыть. А вот из этого тоже должен получиться парусок… На худой случай, конечно. То есть как раз на нынешний… — И он, задрав голову, критически глянул на потолок. Глянул и твердо заключил: — Обязательно должен получиться. Факт.
— Форменный же штиль! — снова не выдержал Вернивечер, кивнув на блестевшую за окном действительно зеркальную гладь моря. — Сами, что ли, будем дуть в парус?
— Будет ветер, — сказал ему Аклеев. — Чего-чего, а этого добра у нас будет сколько угодно. Так что даже не будем знать, куда его девать… — И так как он сам был далеко не уверен в своих словах, то решил пресечь разговор в самом начале. — На корме! — окликнул он томившегося у пулемета Кутового.
— Есть на корме! — обрадовался Кутовой, которому стало легче на душе, когда он услышал голос Аклеева, уверенный голос командира, для которого все ясно и заранее предусмотрено.
— Наблюдать за воздухом и водой! — продолжал Аклеев, с трудом приподнимая тяжелое кожаное сиденье и извлекая оттуда топор, ломик и, на всякий случай, новенькое, выкрашенное шаровой краской ведро.
— Есть наблюдать за воздухом и водой! — ответил Кутовой.
Значит, за остальное, кроме наблюдения за возможным появлением противника, ему, Василию Кутовому, беспокоиться нечего. Об остальном берет на себя заботу сам Аклеев.
— Ну, а я буду крышу рубить… На парус… — уже обыденным тоном проинформировал Аклеев Кутового и принялся, орудуя топором, со скрежетом и треском отдирать покатую крышу лимузина.
Степан Вернивечер, как бы он скептически ни относился в душе к затее Аклеева, не мог позволить себе сидеть сложа руки, когда товарищ его работал.
— Эх ты, мальчик! — промолвил он, больше всего опасаясь, как бы Аклеев не подумал, что он серьезно собрался ему помогать. — Разве так отдирают крыши?
И с таким видом, будто снимать крыши с лимузинов для него самое распривычное дело, Вернивечер здоровой левой рукой взял с сиденья ломик, приподнял его, чтобы показать, как надо работать, но от боли и сильной слабости побелел и, чуть не потеряв сознание, рухнул на сиденье.
— Ты, Степа, ляг и отдыхай, — сказал ему Аклеев. — Тут работенка не шибко мудрящая… А тебе надо в норму входить.
Вернивечер послушно лег на сиденье, оттуда снова глянул на орудовавшего топором и ломиком Аклеева, захотел съязвить, но вместо этого повернулся на левый бок и, уткнувшись лицом в дырявую стенку лимузина, не то от слабости, не то от боли, а скорее всего от нестерпимого сознания своего бессилия заплакал.
Кутовой не понял, как это из разоренной крыши получится парус, но расспрашивать не стал.
«Значит, так надо в таких случаях», — решил он и стал еще усерднее наблюдать за водой и воздухом.
Из всех троих только у Кутового мореходные качества их лимузина не вызывали никаких сомнений. Ему это было вполне простительно: впервые в жизни выходил он в море. До войны, на «гражданке», он имел дело с морским транспортом только в летние выходные дни, на пруду в их шахтерском поселке. Пруд этот старые шахтеры, посмеиваясь, величали «Чудским озером» — на том основании, что во время оно в нем были утоплены доведенными до отчаяния рабочими два особенно ненавистных мастера-немца.
Кутовой окинул уважительным взглядом лимузин и усмехнулся, вспомнив неказистые лодчонки «Чудского озера» с их обгрызенными, несоразмерно короткими и толстыми веслами и какими-то хрюкающими уключинами. В сравнении с ними ладный и стройный лимузин с его каютой, машинной рубкой, винтом, штурвалом, с трапчиком, ведущим с кормы в каюту, с окнами, занавешенными к тому же матерчатыми занавесками, выглядел могучим кораблем, чудом передовой судостроительной техники.
Правда, кроме обычных двухвесельных лодок, базировались на «Чудское озеро» и большие, четырехвесельные, которые без всяких на то оснований назывались в этом поселке баркасами.
На баркасах было удобней и безопасней, но молодежь все же предпочитала им утлые двухвесельные душегубки, на которые и ступить нельзя было без риска опрокинуться в воду.
Молодежь взрослела, обзаводилась семейством, окончательно переходила с двухвесельных лодчонок на баркасы, и это означало, что время не стоит на месте.
Вот и он, Вася Кутовой, ученик врубового машиниста, сын старого подрывника Афанасия Ивановича Кутового, сам не заметил, как превратился из Васи в Василия Афанасьевича — знатного человека шахты номер два-бис.
И он тоже перекочевал в конце концов вместе со своей сероглазой и пышноволосой Настей с двухвесельных лодок на баркасы. Теперь они гребли на пару с женой, и она то и дело вскрикивала:
— Костя! Мученье мое! Ну утонешь же!..
Это ее пугал сынишка, вертлявый, русоголовый, живой, как ртуть. Ему катанье было ни во что, если не зачерпнуть ладошкой воды.
А потом Настасья Петровна и вовсе перешла на руль, а гребли ее муж — Василий Афанасьевич и Костя — двенадцатилетний озорник с отцовскими ямочками на щеках, первый силач на дворе нового жилкомбината и пламенный футболист.
Большое румяное солнце нехотя расставалось с прудом. Оно медленно уходило за Карпаты (так местные шутники называли высокую громаду террикона) и напоследок зажигало ослепительные пожары в пыльных окнах шахтерского копра. С лодок солнце провожал задумчивый гам баянов, гитар, мандолин, балалаек, человеческих голосов. Играли и пели на каждой посудине свое и часто печальное, а получалось все равно весело и хорошо, и не хотелось уходить с пруда. Но уходить все же надо было, и тогда обычно с какой-нибудь лодки затянет бывало чистый молодой тенорок: «Солнце нызэ-энько…», и на остальных лодках вступали: «…ве-чир блы-зэ-энько…», и Кутовой тоже подтягивал, и Настасья Петровна, и Костя высоким своим, мальчишеским альтом. И вот уже весь пруд пел ласковую и душевную песню, а в потемневшем небе тем временем робко возникали первые бледные звезды поздних летних сумерек…
Удивительное дело, каждый раз, когда Василию Кутовому выдавалась на войне возможность немножко помечтать, сразу всплывали перед ним эти теплые летние сумерки в родном поселке и неторопливое возвращение с катанья домой, в новую квартиру. Каждый раз их встречала у самого порога его старуха мать и каждый раз с облегчением произносила одну и ту же фразу: «Ну, слава богу, все живые!» — и звала отважных мореплавателей к столу, где их ждал старик отец, который считал ниже своего достоинства показывать, что он тут без них скучал.
И еще почему-то вспоминалась Василию Кутовому Лизавета Сергеевна, сварливая и желчная жена добрейшего забулдыги-штейгера Пискарева. За глаза ее называли «штейгериха», а то и просто «язва». Лизавета Сергеевна приходила по вечерам, когда она могла застать самого Василия Афанасьевича. Каждый раз она приносила ему одну и ту же жалобу на Костю. Костя воровал яблоки из ее сада. Нажаловавшись, штейгериха кидала торжествующий взгляд на Костю и уходила. Кутовой вежливо провожал ее до дверей и запирал их на ключ. Тем самым Косте отрезался путь отступления на улицу. Потом Кутовой со зловещим видом снимал с себя ремень и начинал гоняться вокруг стола за своим преступным сыном.
Костя был, как мы упоминали выше, футболист, ловкий и увертливый правый бек, и поймать его было трудно, но не невозможно. От матери своей Костя спасения не ждал. Когда-то, лет семи, на самой заре своей «садовой» деятельности, он попробовал как-то воздействовать на ее материнское сердце. Он завопил: «Мамо, ратуйте!» таким голосом, что камень — и тот бы разрыдался. Но Настасья Петровна скрепя сердце промолчала. С тех пор Костя в таких случаях полагался только на свои ноги, стараясь во что бы то ни стало выиграть время: авось, кто-нибудь постучится. Гости становились в такой момент единственными спасителями. Но если гостей не было, то быстрые ноги и ловкость Косте не помогали. Запыхавшись от погони, отец семейства, Василий Афанасьевич Кутовой, мощной рукой вытаскивал из-под стола или кровати залезшего туда в отчаянии Костю, клал своего первенца к себе на колени и отсчитывал ремнем десять ударов, приговаривая: