Дворец сновидений - Кадарэ Исмаиль. Страница 30
Появление Визиря обдало всех волной холода. Дело было не только в суровом выражении его лица, к которому большинство присутствующих давно привыкли, но скорее в какой-то отстраненности, словно хозяин дома удивился, увидев их всех, и ждал объяснений, зачем они тут собрались. Поприветствовав их, он остановился перед одной из жаровен и протянул к ней руки, будто пытаясь согреться. Сейчас, на этом незабываемом ужине, морщины у его глаз казались более глубокими, чем обычно.
Курт Кюприлиу, решивший, похоже, что нужно вмешаться и восстановить в гостиной беззаботную атмосферу, только что царившую среди гостей, ожидавших ужина, что-то сказал старшему брату, и хотя Марк-Алему не удалось ничего толком расслышать, это, похоже, имело отношение к австрийцу, потому что Визирь ответил им обоим, и австриец начал почтительно кивать, пока Курт переводил ему слова брата. Это несколько разрядило обстановку. Гости снова стали беседовать, разбившись на пары, в то время как австриец, при помощи Курта, что-то продолжал говорить Визирю. Марк-Алем хотел было подойти поближе послушать, но один из его кузенов, лысый, приходивший к ним на обед в самый первый день его работы во Дворце Сновидений, тихо спросил его:
— И как твои дела в Табире?
— Хорошо, — ответил Марк-Алем, но уголки его рта приняли выражение, обозначающее обычно «так себе».
— Ты теперь работаешь в Интерпретации?
Марк-Алем кивнул, уловив, как ему показалось, в глазах кузена отблеск насмешки. Но ему было все равно. Все мысли у него сосредоточились на обожаемом дяде, Курте. Никогда еще он не казался таким красивым, с твердым воротником белой рубашки, придававшим его лицу выражение прекрасной усталости, словно у новобрачного. И в самом деле, Марк-Алему все больше казалось, что центром званого ужина был именно он, Курт, организовавший необычайное событие — приглашение албанских рапсодов. Марк-Алему не терпелось услышать наконец, как звучит по-албански эпос, который раньше оставался неизвестным, подобно невидимой стороне луны.
Вошел приглашенный, судя по всему, последний из тех, кого дожидались, и извинился за опоздание.
— Там происходит что-то непонятное, — сказал он. — На улице проверки.
Некоторые из присутствующих попытались поймать взгляд Визиря, но тот словно не расслышал эти слова. Ему наверняка известно, что там происходит, подумал Марк-Алем, иначе он не отнесся бы настолько безразлично к словам опоздавшего. Да и на Марк-Алема он не обращал ни малейшего внимания, будто того ужина, несколько недель назад, со странным, напоминавшим бред разговором, и не было вовсе. Часом раньше, в карете, у Марк-Алема возникло сомнение: стоит ли рассказывать Визирю о том, что происходило в Табир-Сарае? Не пришел ли тот самый момент, который упоминался тогда? Но теперь, увидев его равнодушие, Марк-Алем почувствовал облегчение, освободившись от своих сомнений.
Успокоившись, он разглядывал узоры большого персидского ковра, подарка султана ко дню рождения Визиря, самого большого и самого прекрасного ковра из всех, какие только Марк-Алему довелось видеть в своей жизни. Это была одна из немногих вещей, сохранивших свою красоту и теперь, после начала его работы во Дворце Сновидений, когда весь мир поблек в глазах Марк-Алема.
Он оторвал от него взгляд, когда понял, что в гостиной воцарилось молчание. Говорил Визирь. Он объявил приглашенным, что немного погодя те услышат рапсодов, приехавших из Албании, а затем, во время ужина и после него, по обычаю, они послушают славянских рапсодов, которые будут петь отрывок из эпоса о роде Кюприлиу.
— Пусть войдут, — обратился он к дворецкому.
Немного погодя, в наступившей глубокой тишине, они вошли. Их было трое, в тамошней одежде, двое среднего возраста, третий помоложе, с музыкальными инструментами, которые легко несли в руках. Все внимание Марк-Алема сосредоточилось сначала на этих инструментах, «ляхутах», как они их называли, очень похожих на гусли славянских рапсодов. Он испытал такое же удивление, если не сказать разочарование, какое испытывал и при виде славянских гуслей. Поскольку он слышал так много разговоров о знаменитом эпосе, ему представлялось, что музыкальные инструменты, под аккомпанемент которых он исполняется, должны быть какими-то необычайными, такими, что рапсоды с трудом тащили бы их за собой, величественными и ужасными. А гусли были всего лишь простым деревянным инструментом, легко удерживаемым в одной руке, и с одной-единственной струной. Представлялось совершенно невероятным, что гигантский древний эпос оживал вновь и вновь при помощи этого куска дерева с натянутой струной. Теперь, увидев ляхуту, он испытал, как ему показалось, еще большее разочарование. После рассказа Курта о воплощении эпоса на албанском языке он думал, сам не зная почему, что вид албанской ляхуты изменит ощущение разочарования, испытанное при виде реальных гуслей. Не только величественной и тяжелой, но чуть ли не покрытой пятнами крови от всего этого безжалостного эпоса — вот какой, в его представлении, должна была выглядеть ляхута. А она оказалась столь же простой, как и гусли, такая же деревяшка с дырой посередине и единственной струной.
Рапсоды продолжали стоять между двумя группами гостей, на которые те разделились сами собой по обе стороны от них. Волосы у рапсодов были светлые, как и глаза. Глаза эти смотрели не просто презрительно, а так, что возникало ощущение, будто они не пропускали внутрь увиденное, отражая все обратно.
Слуги подали рапсодам ракию в таких же рюмках, как и всем остальным гостям, но те едва их пригубили.
— Ну, тогда можете начинать, — сказал по-албански Визирь.
Один из рапсодов сел на маленькую скамеечку, принесенную дворецким, положил ляхуту на колени и какое-то время сидел молча, не сводя глаз с ее единственной струны. Затем его правая рука подняла смычок и дотронулась до струны. Первые звуки инструмента были низкими и однообразными, с какой-то упорной настойчивостью возвращавшимися к той точке, с которой и началось звучание. Они были подобны долгому стону, такому долгому, что после него в груди возникала пустота. Марк-Алему показалось, что если это будет продолжаться, то все они начнут задыхаться от нехватки воздуха. И что, неужели эти надрывные звуки не будут сопровождаться пением? Этот вопрос, казалось, застыл в глазах у всех присутствующих. Эти звуки нужно было обязательно чем-то прикрыть, иначе струна ляхуты будет стонать до тех пор, пока не раздерет их души до кровавых ран своим несмолкаемым визгом.
Когда рапсод наконец открыл рот и начал петь, Марк-Алем почувствовал некоторое облегчение, но ненадолго. Как и в звуке ляхуты, в голосе певца тоже таилось что-то нечеловеческое. Казалось, с этим голосом провели специальную хирургическую операцию, удалив все обычные звуки и заставив ею звучать странным, потусторонним образом. Это был голос, услышав который сразу становилось понятно, что человеческое горло и горное ущелье так долго перекликались друг с другом, что исчезли все различия между ними. И после этого они продолжали переговариваться с другими голосами, все более далекими, добираясь даже до звездных рыданий. К тому же голос и произносимые им слова сполна могли принадлежать не только живым, но и мертвым, установив связь и с ними, и вот как раз с ними она была более осязаемой.
Марк-Алем не сводил взгляда с единственной тонкой струны, дрожавшей над отверстием в корпусе. Именно она порождала жалобный стон, и отверстие отвечало ей, усиливая эту жалобу до неимоверных масштабов. И внезапно Марк-Алему стало совершенно ясно, что отверстие это было дырой в душе народа, к которому он принадлежал. Рыдание, вырывавшееся оттуда, было вековечным, ему и раньше доводилось слышать обрывки этого плача, но только теперь он слышал его полностью. Дыра ляхуты зияла теперь прямо посреди груди Марк-Алема.
Второй рапсод начал исполнять балладу о мосте, и в воцарившейся глубокой тишине Марк-Алему показалось, что он слышит стук молотков каменщиков, под холодным небом возводивших мост, окропленный жертвенной кровью, который вместе с именем передал роду Кюприлиу свое проклятие.