Свадебный джаз - Кинг Стивен. Страница 4
— Линяем, — сказал я. — Живо.
И пяти минут не прошло, как мы свернули все хозяйство. Некоторые гости возвратились в зал, но были слишком пьяны и слишком напуганы, чтобы обращать внимание на мелкую сошку вроде нас…
Мы вышли с черного хода, у каждого — что-нибудь из ударных. Странное это было шествие, если кто видел. Я возглавлял его — корнет под мышкой, в обеих руках по тарелке. Ребята остались ждать на углу в конце квартала, а я сбегал за грузовичком. Полиция еще не появилась. Посреди улицы темнела толстая фигура: Морин склонилась над трупом и издавала скорбные вопли, а крошка жених кружился вокруг нее, точно спутник вокруг большой планеты.
Я доехал до угла, и ребята побросали все в кузов вповалку. И мы дернули оттуда. До самого Моргана гнали миль сорок пять в час, не разбирая дороги, и то ли друзья Сколлея не позаботились натравить на нас полицию, то ли полиции было неохота с нами вожжаться, но никто нас так и не тронул. И двухсот зеленых мы так и не видали.
Она появилась у Томми Ингландера дней через десять — толстая ирландка в черном траурном платье. Черное шло ей не больше, чем белое.
Ингландер, наверное, знал, кто она такая (в чикагских газетах рядом с портретом Сколлея была и ее фотография), потому что сам проводил ее к столику и цыкнул на парочку пьяных у стойки, которые вздумали похихикать над ней.
Мне было жалко ее, как иногда бывало жалко Билли-Боя. Плохо, когда ты всем чужой. Чтобы это понять, не надо пробовать на себе, хотя пока не попробуешь, может, и не узнаешь по-настоящему, что это такое. А она была очень славная — правда мы с ней мало тогда поговорили.
В перерыве я подошел к ее столику.
— Мне так жаль вашего брата, — сказал я неловко. — Он правда любил вас, я знаю, и…
— Я все равно, что застрелила его собственными руками, — сказала она. И поглядела на свои руки — теперь я увидел, что они у нее маленькие и изящные, гораздо лучше всего остального. — Тот грек на свадьбе говорил чистую правду.
— Да ну, чего там, — ответил я. По-дурацки, конечно, но что я мог еще сказать? Зря я, видно, подошел: она говорила так странно. Будто немного тронулась от полного одиночества.
— Не стану я с ним разводиться, — продолжала она. — Лучше убью себя, и пропади оно все пропадом.
— Не говорите так, — сказал я.
— А вам никогда не хотелось покончить с собой? — горячо спросила она, глядя на меня. — Если люди вас в грош не ставят да еще смеются? Или с вами никогда так не обходились? Скажете, нет? Простите, но я не поверю. А знаете вы, что это такое — есть не переставая, ненавидеть себя за это и все-таки есть? Знаете, что это такое — убить своего брата из-за того, что r{ толстая?
На нас стали оглядываться, и пьяные опять захихикали.
— Извините, — прошептала она.
Я хотел ей сказать, что не надо извиняться. Хотел сказать… Боже мой, да все что угодно, лишь бы ей полегчало. Докричаться до нее сквозь весь этот студень. Но ничего не приходило на ум.
И я сказал только:
— Мне надо идти. Пора играть дальше.
— Да-да, — тихо сказала она. — Да-да, идите… иначе и вас обсмеют. Но я приехала, чтобы, не могли бы вы сыграть «Розы Пикардии»? Тогда, на свадьбе, мне так понравилось. Можно?
— Конечно, — сказал я. — С удовольствием.
И мы стали играть. Но она исчезла, не дослушав, и мы бросили этот слишком сентиментальный для ингландеровского ресторанчика номер и перешли на рэгтайм «Флирт в универе». От таких штучек здесь всегда заводились. Я пил весь остаток вечера и к закрытию успел совсем забыть про нее. То есть почти.
Когда мы уходили, я вдруг сообразил. Понял, что надо было ей сказать. Жизнь продолжается — вот что надо было сказать. Так всегда говорят тем, у кого умер близкий человек. Но, подумав, я решил: правильно, что не сказал. Потому что именно это, наверно, ее и пугало.
Теперь, конечно, все знают про Морин Романо и ее мужа. Рико, который опередил ее, — он и сейчас еще отдыхает в тюрьме штата Иллинойс за счет честных граждан. Знаю, как она унаследовала маленькую шайку Сколлея и превратила ее в гигантскую империю времен сухого закона, соревнуясь с самим Капоне. как разделалась с двумя другими главарями банд на Севере и прибрала к рукам их связи. Как к ней привели Грека и она прикончила его: проткнула ему глаз фортепьянной струной и вогнала эту струну в мозг, а он, по рассказам, ползал перед ней на коленях, рыдал и молил о пощаде. Рико, растерянный мальчонка, стал ее первым доверенным лицом и на его собственном счету тоже набралось с десяток крупных налетов.
Я следил за успехами Морин с Западного побережья, где мы сделали несколько очень удачных записей. Правда, без Билли-Боя. Вскоре после того, как мы ушли от Ингландер, он организовал свою группу из одних негров, -они играли дискиленд и рэгтайм. На Юге их принимали хорошо, и я был этому только рад. Да и для нас все оказалось к лучшему. Во многих местах из-за негра мы не смогли бы даже попасть на прослушивание.
Но я говорил о Морин. О ней писали все газеты, и не только потому, что она была вроде Мамаши Баркер с мозгами, хотя и поэтому тоже. Она была страшно толстая, и на ее совмести было страшно много преступлений, и американцы от побережья до побережья испытывали к ней странную симпатию. В 1993 году она умерла от сердечного приступа и некоторые газеты сообщили, что она весила пятьсот фунтов. Вряд ли. По-моему, таких не бывает, верно? Во всяком случае, о ее смерти писали на первых страницах. Она далеко обошла братца, который ни разу за всю свою жалкую карьеру не поднимался выше четвертой. Гроб ее несли десять человек. Одна газетенка поместила фотографию. Жутко было смотреть. Гроб смахивал на контейнер для перевозки мяса — да и по сути разницы немного.
Рико не смог без нее удержать марку и на следующий же год сел за попытку убийства.
Мне так и не удалось забыть ни ее, ни лицо Сколлея в тот вечер, когда я впервые услышал о ней, — эту муку, смешанную с унижением. Но вообще-то, если поразмыслить, не очень уж мне ее жалко. Толстяки всегда могут перестать лопать. А ребята вроде Билли-Боя Уильямса могут разве что перестать дышать. И я до сих пор не вижу, чем я мог бы помочь ей или ему, и все-таки время от времени мне становится за них как-то горько, что ли. Может, просто потому, что я стал намного старше и сплю уже не так хорошо, как в детстве. В этом вся штука, верно?
Верно же?