Девятнадцать стражей (сборник) - Пратчетт Терри Дэвид Джон. Страница 72

– Понятно.

Матвей взялся было за свой наблюдательный прибор, но Крэнг перехватил его руку:

– Вэйт. Я не знаю, что ты задумал, но у тебя ничего не выйдет. Ты не проберешься в дистрикт со своей машинерией. И знаешь… – он рассеянно отобрал у Молчанова биноскоп, – мне ведь ничего не стоит прихватить лишних триста-четыреста грамм для тебя. В память о старой дружбе. Подумай, есть ли смысл пороть на верную смерть?

– Не пороть, а переть, – сказал Матвей. – Я подумаю.

И подумал: «Дурак ты, Дикки. И напрочь-то ты позабыл, кто я и что я. На триста грамм изолинита можно спокойно прожить остаток дней, а потом и еще жизнь-другую… Но неужто же ты и впрямь удосужился вообразить, будто меня устроит твоя подачка, если вон там, под вонючими сваями, переливается веселенькой радугой Куш даже не с большой, а прямо-таки с гигантской буквы?!» Куда там хакерским гонорарам, байсанским вынутым алмазам и остальным прежним добычам, перемноженным друг на друга!

А дурень Дикки, этот волосатый Тарзан по найму, преспокойненько рассматривал Стойбище. Рассматривал и ворчал:

– Вот грязь развели, черти жаброухие! И паразитов на них, не бойся…

– Небось, – сказал Матвей. – «Не бойся» – это донт траббл.

Его рука сама собою (вот честное-распречестное слово: именно собою сама!) двинулась в неспешный украдливый путь к правому набедренному карману.

Ты хороший парень, Дик. Хороший, но глупый. Глупый конкурент – это дар богов, а вот глупый свидетель… Ничего, Дикки-бой, больно не будет. Во всяком случае сейчас. Вот денька через два, когда очухаешься, придется потерпеть… Ничего, вытерпишь. А пока молись, чтобы взмокший от зноя палец твоего друга Мата сумел вслепую сдвинуть переключатель многофункционалки на нужную позицию. Иначе больно тебе не будет уже никогда…

А Дикки вдруг оборвал брезгливое свое бормотанье и растерянно вымямлил:

– Ой, Свенсен!

– Где? – своевольная молчановская рука, позабыв о лучевке, дернулась к биноскопу.

Дик без сопротивления отдал прибор:

– Самую большую хижину видишь? Колья вокруг видишь? На третьем слева.

Да уж, это впечатляло. Все-таки кое в чем цивилизация Терры-бис достигла высочайших высот. Например, в таксидермии. И в чувстве юмора – правда, несколько своеобразном. Вряд ли дегенеративно-восторженная улыбка, которою так и сияла насаженная на кол медноволосая голова, была свойственна неведомому Свенсену при жизни. Хотя кто знает…

Что ж, юмор там или неприукрашенная правда жизни, а долго любоваться подобным зрелищем Матвею как-то не захотелось. Да и наблюдение уже давно пора было возобновить. А Крэнг… Ничего страшного, пускай еще пообретается в сознании… пока.

Матвей повел объективом биноскопа по окрестностям Стойбища и вдруг закляк, окаменел, словно бы сам угодил под разряд стопера.

Дик тронул бывшего друга за локоть, спросил испуганно:

– Что там?

Молчанов только фыркнул в ответ.

«Что…»

Одинокий абориген, идет прочь от Стойбища. Очень быстро идет, то и дело помогая ходьбе левой рукой. Помогал бы и правой, да она занята: придерживает лежащий на плече каменный топор. Ничего, этот уродец и так движется крайне прытко – ежели не сбавит шагу, часа через пол окажется за пределами дистрикта.

Вот так: за пределами. И он один. Наконец-то!

Всё, бедненький наивненький Дикки-бой.

Всё, бедненькие наивненькие жандармы с недоразвитой Альбы.

Всё.

Матвей Молчанов дождался.

Вот в чем разница между умными и дураками: головы дураков уродцы насаживают на колья, а умному те же самые уродцы с сегодняшнего дня начнут таскать изолинит. Сами. По доброй воле. Килограммами. Центнерами. За пределы хальт-дистрикта. Понял, Крэнг?

А ты… Уж ладно, обойдемся без многодневных обмороков. Какая же радость Профессионалу от его Профессионализма, если рядом нет восхищенной публики?!

* * *

Эта жизнь выдалась еще хуже прежней.

Прежняя была хуже пред-прежней, а пред-прежняя была хуже пред-пред-прежней, а дольше, чем до четырех, считать скучно. И трудно. И глупо, потому что так велось всегда, от самого Истока Жизней: следующая хуже, чем прежняя.

Наверное, у других все иначе.

У других всегда все иначе. И лучше. Даже если хуже – все равно получается лучше. Почему?

У других перепонки между пальцами на ногах почти не заметны. У всех почти не заметны. У всех плохие перепонки, все плавают хуже. Задние уши (те, которые дышат водой) у всех маленькие, плохие. У Четыре Уха – большие, хорошие. Почти такие же хорошие, как и передние, которые слышат. Четыре Уха плавает быстрее всех, ныряет глубже и дольше. Но все смеются. Смеются над перепонками (большие), над задними ушами (широкие и пушистые). Смеются над Четыре Уха.

Даже Клопосос смеется.

Клопосос глупее самого глупого Дурака. Даже в Смертных Виденьях никто не отважится оскорбить свой рот предвкушением печени Клопососа. И он – такой! – вместе со всеми смеется над Четыре Уха. Он, который боится сосать кровь из вражьих жил и потому сосет ее из клопов, – смеется. А когда Четыре Уха хотел убить его обгрызенной костью, все засмеялись еще веселее. «Старый Четыре Уха вконец ослаб, – закричали все, – разучился убивать воинов, соблазнился головой Клопососа!»

Тогда Четыре Уха пошел в свою хижину, взял топор, вернулся и нарочно убил трех молодых сильных воинов. Убил, хотя те трое были сытые, а Четыре Уха очень голодный. И он убил их не молча и не в спину, как сделал бы каждый. Нет, Четыре Уха долго рычал на молодых и ударял себя кулаком в живот. А когда трое молодых наконец испугались и взяли оружие, он стал биться с ними, пока у всех троих не поломались сначала топоры, потом – ноги и только потом – шеи.

Те трое молодых и сильных уже совсем перестали смеяться. И все остальные пока перестали смеяться, потому что заопасались. А Клопосос смеяться не перестал, потому что не заопасался. Он, вонючий ползун… Нет. Он – помет вонючего ползуна. Он понял: если Четыре Уха его убьет, над Четыре Уха за это будут смеяться. И еще он понял: Четыре Уха боится, когда смеются. И теперь приходится думать: как бы так изловчиться да и сломать загривок вонючему помету вонючего помета вонючего ползуна, чтобы не углядел этого кто-нибудь из всех, или кто-нибудь из богов, или хоть даже из Дураков кто-нибудь.

Все это было в прошлой жизни. И Смертные Виденья после этого тоже были какими-то помётными. Но всего помётней выдалась следующая жизнь. Нынешняя.

В нынешней жизни Четыре Уха обиделся на бога. На того желтого, ослепительного и горячего, который рождается и умирает вместе с Народом Озера. На того бога, который от каждого рожденья до каждой смерти успевает пересечь небо. На бога Огненная Катышка.

Причина, по которой Четыре Уха обиделся именно на этого бога, прорастала из самого Истока Жизней.

От самого Истока все над Четыре Уха смеялись. Смеялись даже больше, чем теперь, потому что в те давние свои жизни он еще не носил набедренную повязку, и каждый из всех мог видеть, какой у него хвост. Поэтому чуть ли не от самого Истока редкая жизнь проживалась Четыре Уха без драки.

Он быстро понял: если в драке побили, становится больно, а смеявшиеся смеются еще сильнее. Когда же побиваешь ты, некоторые из тех, кто раньше смеялся, начинают плакать. А еще он понял, что если не начинать плакать первым, а все драться, и драться, и драться, то в конце концов начнет плакать враг.

Четыре Уха понял это давно, когда был чмокалкой – одним из тех, кому плавать легче, чем ходить по земле, кто сосет молоко и дерется пустыми руками. Позже, через много жизней, оказалось, что понятое для пусторучных драк годится и в драках с оружием. Единственная разница: побитые оружием не плачут. И не смеются. И потом не оживают опять.

Так и вышло: все приучили Четыре Уха каждую жизнь драться, а сам он приучил себя никогда не бывать побитым. Поэтому никто из всех не мог драться лучше его. И поэтому никому из всех еще не удавалось прожить столько жизней, сколько их прожил Четыре Уха.