Лавка чудес - Амаду Жоржи. Страница 33
В тот же миг испустила она рев – раздались ужасные, страшные, оглушительные звуки, и смертельным запахом чистейшей серы наполнился воздух. Молнии блеснули над морем, глухим эхом отозвались громы, бешеные вихри-ураганы пронеслись над планетой. Огромный гриб поднялся к небесам и закрыл солнце.
Но сразу все успокоилось: наступила тишина, воцарилась радость, радуга засверкала на небе – то богиня Ошумарэ объявила о том, что настал мир, начался праздник. Запах серы сменился ароматом распустившихся роз, а иаба была уже не иаба, а негритянка Доротея, и волею Шанго в груди ее выросло самое нежное, самое послушное, самое любящее сердце, какое только бывает. Навеки стала иаба негритянкой Доротеей: огненное лоно, непокорный и дерзкий зад и – сердце голубки.
Вот и вся история, любовь моя, и прибавить к ней нечего. Разгрызен этот орешек, раскрыта тайна, решена задача. А Доротея стала отважной и преданной дочерью Иансан. Некоторые сплетники клянутся, что, когда начинает она танец на террейро, откуда-то явственно пахнет серой – остался этот запашок с тех времен, когда была Доротея иабой и пожелала сбить спесь с Педро Аршанжо.
Трудное это дело – сбить спесь с мулата! Многие пытались – и в переулках Табуана, где помещается «Лавка чудес», и на Террейро Иисуса, где возвышается факультет, – многие пытались, да ни с чем остались. Только вот Роза… Если кто и обучил местре Педро любовному страданию, если кто и победил его, то это Роза, Роза де Ошала, а больше никто – ни угольно-черная иаба со всей злобой своей, ни во фрак обряженный профессор со всеми своими премудростями.
Двое мужчин склонились над типографским станком, а юный подмастерье не хочет, чтобы они заметили, как неодолимо клонит его ко сну. Он своими глазами увидит первые страницы – много месяцев в радостном волнении ждал он этой минуты; ждал ее Аршанжо, ждал и Лидио Корро, который так взбудоражен и оживлен, что именно его человек несведущий и посторонний принял бы за автора книги «Обряды и обычаи народа Баии» – первой книги местре Педро Аршанжо.
Последние забулдыги разошлись по домам, последняя гитара оборвала позднюю серенаду. Крик петухов разносится по улице, совсем скоро город проснется и оживет. Подмастерье слушал главы из книги, считывал и помогал набирать первые строчки, а теперь он пытается подавить зевоту, трет воспаленные глаза, моргает отяжелевшими веками – вроде бы незаметно, но Лидио Корро видит все:
– Иди спать.
– Я еще не хочу спать, местре Лидио, еще рано!
– Ты ведь на ногах не держишься, стоя спишь. Отправляйся.
– Крестный, пожалуйста, – теперь в голосе мальчика слышится не только горячая мольба, но и решимость, – попросите местре Лидио, чтобы позволил мне остаться до конца. Мне совсем не хочется спать.
Для работы над книгой оставалась у них только ночь: утром ветхий типографский станок ждали обычные заказы – брошюрки бродячих певцов, рекламные листовки и проспекты для лавок и магазинов. В конце месяца – кровь из носу! – Лидио должен выплатить Эстевану очередной взнос за типографию. Вот и сражаются они по ночам со временем и с маленькой, ручной, ревматической, капризной и брюзгливой машиной. Лидио Корро называет ее «тетушкой», просит ее благословения и благоволения, заручается ее поддержкой, но сегодня «тетушка» что-то упрямилась, и большую часть времени ее чинили и отлаживали…
Подмастерье зовут Тадеу, и ремесло типографщика ему по нраву. Когда Эстеван дас Дорес решился в конце концов уйти на покой и продать мастерскую, Лидио позвал в помощники Дамиана. Однако ни типографская краска, ни литеры не заинтересовали шалопая, и проработал он недолго. Дамиан жить не мог без движения, без уличной толчеи. Он устроился в суд, бегал с протоколами, актами, петициями, апелляциями и прошениями, носился от судей к адвокатам, от прокурора к секретарям. Так началась его юридическая карьера: был Дамиан на редкость сообразителен, лукав и пронырлив… А в типографии один ученик сменял другого, и никто не задерживался надолго – платили здесь мало, а работать – и притом вручную – приходилось много. Никто не справлялся. Тадеу был первым учеником, которым местре Лидио остался доволен.
Лидио соглашается, и, вскрикнув от радости, бежит Тадеу умыться холодной водой, чтобы прогнать сон. День за днем, страница за страницей следил Тадеу за работой местре Аршанжо и даже сам не подозревал, как нужен он был тому, кого называл крестным, как вдохновлял он Аршанжо на новое и нелегкое дело – как помогал ему овладеть искусством решительных выводов и тонких намеков, откровенности и недомолвок, искусством писать правду, постигать слово и его смысл.
Педро Аршанжо пишет для этих двоих людей, и они водят его рукой: вот они – кум, компаньон, близнец, друг всей жизни и этот мальчик, бойкий, прилежный, хрупкий мальчик с горящими глазами, сын Доротеи. И вот закончена книга, и Лидио раздобыл в кредит бумагу.
Придумал-то все паренек с Тороро по имени Валделойр, но заставили Аршанжо взяться за перо случившиеся в это самое время происшествия. Ему всегда нравилось читать – он проглатывал любую книгу, что попадала в руки, запоминал и записывал всякие истории, случаи и события – все, что имело отношение к обычаям и нравам народов Баии, – но о своей книге и не помышлял. Не раз, правда, казалось ему, что все его заметки – ответ на теории некоторых факультетских профессоров: теории эти были нынче в большой моде, выводы их и положения склонялись на все лады в аудиториях и коридорах медицинского факультета.
В ту ночь выпито было изрядно. Большая компания внимательно слушала рассказы местре Педро, а все истории были не простые, а с подковыркой, все наводили на размышления и заставляли призадуматься… Лидио Корро и Тадеу тем временем укладывали в пачки экземпляры новой книжечки, автор которой, Жоан Калдас, «певец народа и его слуга», семистопными, кое-как зарифмованными стихами излагал повесть о жене пономаря, что уступила домогательствам падре, а потом обернулась безголовым мулом и теперь носится по лесам и дорогам, изрыгая пламя и наводя страх на всю округу. Обложку украшала резанная по дереву гравюра местре Лидио – была она одновременно и скромная, и впечатляющая: изобразил художник грозу дорог, ужас путников – безголового мула, голова же его, отрубленная, но живая, впилась поцелуем в согрешившие уста падре-святотатца. В общем, как сказал Мануэл де Прашедес, «картинка – закачаешься!».
– Местре Педро знает все на свете, помнит столько историй и так здорово их рассказывает, что мог бы все это записать, а Лидио бы напечатал, – сказал вдруг Валделойр, непременный участник всех афоше, мастер самбы и капоэйры, любитель поэзии и прозы.
Разговор этот шел в деревянной пристроечке, в саду. Комната была теперь занята типографским станком, так что все беседы велись в этой сделанной местре Лидио пристройке под оцинкованной крышей. Там же работал отныне и волшебный фонарь.
Лидио просто надрывался: он верстал и печатал, рисовал «чудеса», резал гравюры для обложек и еще время от времени рвал зубы. С Эстеваном был заключен кабальный договор сроком на два года, и платить приходилось ежемесячно. Пристройка была нужна еще и потому, что сборы от волшебного фонаря приносили некоторый доход, а кроме того, Педро Аршанжо не мог не читать стихов Кастро Алвеса, Гонсалвеса Диаса, Казимиро де Абреу [56], – стихов, воспевающих любовь и проклинающих рабство, не мог не участвовать в круговой самбе, не восхищаться замысловатыми па Лидио и Валделойра, монотонным голосом Ризолеты, пляской Розы де Ошала. Аршанжо не согласился бы отменить спектакли, даже если бы они не приносили ни гроша, и по четвергам плакат на дверях «Лавки чудес» по-прежнему возвещал: «Сегодня – представление».
Дождь лил без перерыва почти целую неделю – был месяц штормов, месяц влажных, пронизывающих, иглами колющих, печально завывающих ветров с юга. Затонули две рыбачьих шхуны, троих погибших так и не нашли – видно, суждено им до скончания века плыть в поисках земли Айока, на край света. Остальные четыре трупа через несколько дней прибило к берегу: глаза выедены соленой водой, тела облеплены крабами… Страшно смотреть! Вымокшие до нитки, дрожа от холода, стучались друзья в двери «Лавки чудес». Вот в такие-то печальные и беспросветные дни узнается истинная цена кашасы. В ту ночь после заявления Валделойра слово взял Мануэл де Прашедес:
56
Казимиро Жозе де Абреу (1837—1880) – бразильский поэт-романтик.