Вторжение - Соколов Василий Дмитриевич. Страница 103

Аверьян изредка оборачивался и поторапливал:

— Ну–ну, родные, поспешайте. Делов–то у меня теперь!.. Всех надо выводить.

Расстались они на просеке, под шум потревоженного леса.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Негустые, прореженные леса, тянувшиеся по обеим сторонам Минского шоссе, в октябре полнились разным людом. Изнуренные частыми бомбежками, лишившиеся дорог, пробирались на восток через леса беженцы, несли на себе, а некоторые волокли на тачках второпях взятые пожитки, укутанных грудных детей, плетенки и полотняные сумки с продуктами. Часть беженцев, измотав себя на полпути, оседала в удаленных от шоссе деревнях, а иные все еще продолжали идти, лишь бы только не увидеть, как говорили они, поганых германцев.

Среди выходивших из окружения много было военных разных рангов и положений — опасность никого не щадила, всем одинаково угрожала. В этих сложных обстоятельствах, когда никто и ничто уже не могло повелевать даже военным человеком, оказавшимся, в сущности, вне приказа, один на один со своей совестью и убежденностью, люди вели себя по–разному. Если в условиях боя приказ имел силу закона, повинуясь которому боец преодолевал страх и бросался в атаку, то сейчас никто не мог удержать и заставить человека поступать вопреки его воле и внутреннему побуждению. Но какая же сила владела человеком, очутившимся вне части, нередко без командира, и что толкало его вести себя так, а не иначе, совершать поступки хорошие или, наоборот, дурные, низкие, ради спасения своей жизни?

Для одних, людей с чистым сердцем, этой силой были неутраченная вера в победу, чувство достоинства советского человека перед чужеземными завоевателями, сознание долга непременно вернуться к своим, перейти через линию фронта незапятнанным, с гордо поднятой головой. И те, в ком жила эта сила, добровольно шли сквозь все опасности. И таких, попавших в окружение, было много, очень много. Они пробирались через леса под носом у немцев, пробирались в военной форме с оружием, бросая вызов врагу и не боясь смерти.

Но попадались и такие, которые в первый же день, как только почуяли угрозу окружения, закопали в землю партийные билеты и иные документы, а вместе с ними и свою честь, переоделись в невесть где найденное тряпье.

Разных этих людей часто видели бойцы отряда и, относясь к одним доброжелательно, принимали их в свою группу, к другим, напротив, питали отвращение и презрительно называли шкурниками или паникерами.

Вчера, спускаясь в овраг, на дне которого лежали длинные предвечерние тени, отряд встретил сидящего на песчаной насыпи путника. Спал он или, может, с устали просто не мог двигаться, но только после окрика поднялся и, не боясь, прихрамывая, приблизился к бойцам. Лицо его с крупными складками на лбу, заросшее черной щетиной, выглядело очень старым. Одет он был в длиннополую шинель с петлицами, на которых тускло блестели самодельные, вырезанные из бронзовых пластинок шпалы, и комиссар Гребенников, взглянув на них, спросил:

— Ну что, капитан, худы дела?

Тот не ответил. Даже не пошевельнулся. Стоял как вкопанный, мучимый, видно, каким–то неизбывным горем.

— Чего же вы молчите? Решили в этом овраге найти свою кончину?

Пронятый до боли этими словами, капитан с минуту постоял, слегка переступая, а потом, вспомнив, видимо, что–то неприятное, пошел медленно и неуверенно назад, к поднимавшемуся из оврага осиннику. Бросившийся за ним Алексей Костров забежал наперед, схватил за рукав, пытаясь удержать, и строго, заглядывая в его мрачные глаза, спросил:

— Куда же вы?

Капитан не оттолкнул его, а в свою очередь взял за руку и увлек за собой. Разбираемые крайним нетерпением узнать, что же хочет этот странный, почти лишенный рассудка капитан, за ним направились бойцы отряда. По склону оврага, через осинник они поднялись наверх и увидели остов какой–то странной машины. Можно было только догадываться, что это был грузовик и на нем какие–то металлические, задранные над кабиной полозья. Теперь ни кабины, ни колес, ни самой установки — ничего не осталось, кроме разорванного на куски обгорелого металла.

— "Катюши"… Мы их только опробовали под Ельней. Пришлось взорвать, чтоб не достались врагу… Глядите, иначе я не мог поступить, — еле переводя дыхание, проговорил капитан и заплакал. Он плакал навзрыд, но в его сухих, остекленевших глазах не было слез, и, понимая его безвыходный, исполненный трагического мужества шаг, комиссар сказал:

— Ничего, успокойся. Мы видели… Мы можем подтвердить… Ты не дал оружие в руки врага…

Надорванным голосом капитан попросил:

— Поддержи меня, товарищ!

Комиссар прижал к себе его ослабевшее, вздрагивающее от рыданий тело, а через некоторое время капитан уже шел, как равный, со всеми в отряде. И вчера же, когда уже смеркалось, к отряду пристал еще один убитый горем боец. Был он совсем юн; в окружении, в опасности у всех бреющихся необычайно быстро проступает на лице щетина, у него же подбородок был по–девичьи мягким и пухловатым, а верхнюю губу покрывал белесый пушок. На вопрос комиссара, кто он и почему оказался один, парнишка только шмыгнул носом и назвал себя Володькой.

Впрочем, и этого было вполне достаточно, чтобы ему поверили. Разве уж так мало, что, попав в беду, он не снял с себя ни гимнастерки, ни звездочки с пилотки? Если к тому же парнишка выходил из окружения один, ночевал где–нибудь под сырым пнем один и навалившуюся на голову беду переживал тоже один, а вот теперь, повстречав товарищей, должен был пройти тем же путем, каким шли все другие, вся армия, — то, пожалуй, надо бы воздать хвалу безусому юнцу, дерзнувшему на такой отчаянный поступок.

Но Гребенников был скуп на похвалу. Он только сказал, обращаясь к Кострову, что хлопец, видно, из наших и надо бы зачислить его в отряд.

— А что можешь делать? — спросил у него нарочно строго Костров.

— Умею все, — тонким, но вполне уверенным голосом ответил парнишка. Могу стрелять, гранаты бросаю… Пошлете в разведку — и там справлюсь. Вот честное мое слово! — постучал он кулаком себе в грудь.

Молодому бойцу пока наказали не отлучаться из отряда.

Это было вчера вечером. А уже ночь, отряд медленно и устало продолжает двигаться на восток. В лесу темно, того и гляди выколешь глаза веткой. Приходится все время держать перед собой на весу руки. Всходила бы скорее луна. Ее света достаточно, чтобы видеть деревья, больно ударяющие в лицо ветки и отрезок мокрой осенней тропы.

Временами тропа прижимается близко к шоссе, откуда доносится теперь уже не прекращающийся и ночью гул, и, чтобы не выдать себя, отряд выбирает другую стежку. Все равно идти приходится крадучись, без малейшего шума. Кое у кого сохранились палатки, жесткие и каляные, они шуршат, задевая о кусты, приходится, несмотря на холод октябрьской ночи, сворачивать их в кульки, нести под мышкой. На беду, кого–то стал донимать кашель.

— Прекратить шум! — передается сигнал по цепочке от одного к другому. Но попробуй–ка одолеть недуг, и как ни пытается человек сдержаться, кашель распирает грудь, душит и вырывается из горла хриплыми, клокочущими звуками.

— Да уймите его! Всех погубит! — сердясь, говорит Костров и пропускает мимо себя бойцов, ищет виновника.

— Товарищ… не могу!.. — еле говорит капитан и кашляет опять надрывно.

— Кашляй в рукав. Слышишь? В рукав! — трясет его за плечи Костров.

При каждой потуге капитан стал поднимать ко рту рукав шинели, звуки скрадывались, делались глухими.

К рассвету, отмахав километров двадцать, отряд вошел в негустую порубку. В низине протекал ручей. Тут и решили устроить дневку. Выбрали кучно сбившиеся ели и под ними разожгли маленький костер, чтобы из оставшихся концентратов — пшена и гороха — сварить похлебку.

Место привала было далеко от дороги. Сюда не доносился даже гул танков. И однако вокруг лагеря расставили наблюдателей. Пока в котелках грелась вода, Алексей Костров решил сходить узнать, нет ли вблизи деревни, чтобы попросить хлеба, соли, картошки. С ним и на этот раз увязался Бусыгин — они и поныне были неразлучны и не могли порознь делить минуты опасности.