Вторжение - Соколов Василий Дмитриевич. Страница 25
— Гляжу, переезжаете. Суетное это дело!
— Нет, дядя, на поезде так ин–те–рес–но! — вмешивается Света и даже подпрыгивает на мягком диване.
— Умница, — говорит дядя и, помолчав, пускается в рассуждения: — Я по себе сужу… Хоть и пуща кругом, болота, а доведись переезд… К примеру, выдвижение… Ни за какие гроши не соглашусь! Намыкался в свое время, когда в солдатах был.
— Значит, тоже служили в армии? — спрашивает Екатерина Степановна.
— Приходилось, — кивает человек во френче и потирает рукой лоб. Правда, много воды утекло с той поры. В гражданскую, под началом Буденного, на шляхту ходил!
— Дядя, а вы самого Буденного видели? — нетерпеливо спрашивает Алеша, которому всегда интересно слушать про войну.
— Бачил, — оживляется он. — Вот как с вами, товарищ комбриг, за одним столом сидел. Разные операции обмозговывали… Он же мне опосля, когда я по ранению списывался, саблю в награду подарил…
— Папа, а ты видел Буденного? Видел, да? Вот здорово! Расскажи, папа, — просит, сверкая восхищенными глазами, Алеша.
Но папа, как видно, не настроен ворошить в памяти прошлое, к тому же не любитель он похваляться заслугами даже в семейном кругу. Пообещав сыну рассказать в другой раз, Николай Григорьевич спросил попутчика:
— Далеко едете?
— В Гродно.
— И мы туда едем! — восхищенно сообщает Алеша.
— Значит, соседями будем. Вот приедешь ко мне в колхоз, я тебя на рысаке покатаю. Жар–конь! Прямо так и спрашивай: мол, мне к председателю колхоза, в гости…
— Найду! — с готовностью произносит Алеша и смотрит на мать, словно спрашивая, можно ли будет ему поехать. Мать улыбается.
— Дядя, а как вас зовут? — спохватывается Алеша.
— Наше село зовется Криницы. А фамилия моя Громыка, Кондрат Громыка. — Он порылся в боковом кармане френча, достал документ, как будто с военными без этого и обойтись нельзя.
— Зачем это? — усмехнулся Николай Григорьевич. — Давайте лучше поближе познакомимся, — и назвался сам, протянув руку.
Поезд не менее часа шел без остановки, потом как–то сразу сбавил ход, медленно перестукивал колесами на стыках рельсов и наконец остановился. Громыка попросил у жены комбрига бидончик и поспешил на станцию. Вернувшись, осторожно поставил на откидной столик бидончик с пивом.
— Угощайтесь, братки. Свежее, при мне бочонок открыли, — сказал Громыка и хотел налить в стакан, но Шмелев придержал его руку:
— Постой. Мы сейчас приготовим ужин по всем правилам. — И поглядел на жену: — Катюша, достань–ка нам что–нибудь из корзины.
Екатерина Степановна посмотрела мужу в глаза и протяжно сказала:
— Коля, бутылочку винца надо бы раскупорить. Я тоже за компанию. Она посмотрела на Громыку как бы извиняясь: — Верите, почти год ждала его и в рот ни капельки не брала.
— О чем разговор! — заулыбался Николай Григорьевич и вынул из–под сиденья два чемодана, составив их посреди купе в виде столика.
Затем Екатерина Степановна достала салфетку и накрыла чемодан. На столике появились колбаса, коробка паюсной икры, нарезанная ломтиками семга, мандарины…
Откупорив бутылку, Николай Григорьевич предложил жене выпить рюмку коньяку, но Екатерина Степановна отказалась, попросив вина.
— Неволить не буду. Давайте–ка с вами, товарищ Громыка.
— За вас, сябры! За наше доброе побратимство! — поднял стакан Громыка. — Коли ласка, бувайте у меня.
— Заглянем. У вас, говорят, бульба добрая, — улыбнулась Екатерина Степановна.
— И горилка тоже. Но вас, военных, не удивишь. Всякое повидали. А я вот поглядел на ваши кули да на хлопоты и подумал: чему завидовать? Жалость берет… Не приведи — избавь!
— Завидовать, конечно, можно… Все–таки в деньгах мы не урезаны, сказала Екатерина Степановна.
— Что гроши! Они как вода — нынче есть, а завтра нема, — продолжал Громыка. — Гляжу вот — все, наверное, промотали. После каждого переезда хоть сызнова жизнь зачинай.
— Что верно, то верно, — согласилась Екатерина Степановна. — Мы уже девятый раз переезжаем.
— За сколько лет?
— Да за восемнадцать, — Екатерина Степановна поглядела на мужа. Верно, Коля? Вроде бродячей труппы кочуем…
— Те под дождем, а мы в вагонах, — отшутился Шмелев.
— Наша крестьянская жизнь тоже неспокойная, — продолжал свою мысль Громыка, — а на одном месте обживешься, врастешь в землю, как корень, и ничто тебе не страшно. Окромя того, бережливее. Купил стул и знаешь долго вещь стоять будет. А там огород свой, садик. Зимой к столу моченая антоновка… Благодать!
— Не я ли тебя уговаривала, — вмешалась Екатерина Степановна, поедем на село, хоть к моим родичам. Будем растить зерно. Удобств, конечно, меньше, зато спокойно. На свежем воздухе, кругом зелень… Я вот вспомню, как под теплым дождиком босой бегала — сердце замирает от радости.
— Настроеньице! — перебил муж. — А кто же должен за нас служить? Человека с ружьем, его, знаешь, на Западе побаиваются.
— Правильно! — поддакнул Громыка. — Когда видишь военных, особливо если танки проезжают, как–то сильнее себя чувствуешь. Думаешь, не зря трудишься, поднимаешь хозяйство, есть у нас кулак супротив чужеземцев. — А помолчав, спросил: — Извиняюсь, товарищ комбриг, а как там, в верхах, насчет войны балакают? Ежели не секрет, понятно…
— Что думают в верхах — нам неведомо, — после недолгой паузы ответил Шмелев. — А на границе, если по правде сказать, неспокойно.
Слушая, Екатерина Степановна присмирела, глаза ее стали задумчиво–грустными. Это заметил муж, легонько похлопал ее по плечу.
— Ну чего ты? Испугалась?..
— За себя я не тревожусь. Вон дети, — вздохнула она.
— Переживать не стоит, — попытался успокоить и Громыка. — У нас армия сильнющая, сами знаете. В случае ежели сунутся германцы, согнем их в дугу.
Шмелеву нравилось, что вот обыкновенный труженик знает нашу силу, уверовал в нее. И однако, комбрига удивило, что этот простой, не искушенный в мудростях политики сельский житель назвал своими врагами не кого–нибудь, а немцев, и это в то время, когда с Германией у нас добрососедские отношения, даже заключен пакт о ненападении.
— Почему же вы считаете, что могут напасть германцы? — спросил, загадочно щуря глаза, Шмелев.
Громыка ответил не сразу.
— Чего же пытаете меня, товарищ комбриг? — через силу улыбнулся Громыка. — Сами–то больше меня знаете… Им наша держава, как нож у горла.
Оба они, не уговариваясь, принужденно прервали неприятный разговор о войне и вышли в тамбур покурить. Поезд мчался полным ходом, за окном проплывали снежные просторы. Почти на всем пути рябили в глазах щиты, вокруг которых лежали крутобокие сугробы.
— Значит, нет им веры? — спросил вдруг Громыка, отвернувшись от окна.
— Кому?
— Ну, им, пруссакам!
Шмелев не ответил, только сбил с папироски пепел.
Опять молчали, глядя в окно, по краям выстеганное инеем.
Тихи и безмолвны поля. Искрится в лучах предзакатного солнца снег, и так кипенно–бел, что нельзя смотреть на него долго — слепит глаза.
К самому полотну железной дороги подступила речушка. Над ней зябко склонились обледенелые ветлы, русло сдавили овраги и сугробы, но наперекор всему течет, извивается река и на морозе ей, кажется, не холодно: видно, как над водой поднимается пар.
Дорогу обступили елки. Под ними, в затишке зияют маленькие снежные ущелья — так и кажется, вот–вот выбежит оттуда зайчишка, с перепугу перевернется раза два в снегу и пойдет вскачь по полям, держа путь хотя бы вон в тот березовый подлесок.
— Эх, сейчас бы ружьишко — и по следу! — оживился Шмелев. — У вас как насчет охоты?
— Добычливая, — ответил Громыка и заинтересованно посмотрел на комбрига: — Бачу, и по части охоты мы с вами одним лыком шиты.
— Выходит, так, — улыбнулся Шмелев. — У вас какой марки ружье?
— Какая там, леший, марка! Самопал. Но бьет, как громадная артиллерия.
— И не боитесь — стволы разорвет?
— Стволы прочные, их еще дед мой закаливал, — сказал Громыка. Только в грудь дюже отдает, и в ушах потом от звона ломоту чую.