Вторжение - Соколов Василий Дмитриевич. Страница 68

— За этим дело не станет, да боюсь, рыбы будет много. Куда ее девать?

— Гм… Да мы с тобой враз ее сплавим! — загорячился Митяй и сокрушенно добавил: — Вот только ерши да эта самая силява нежелательны…

— Мелкий водоем, от них не избавишься, — поддакнул Игнат. — Вот, читал я, в океанах водится… электрическая игла…

— Что же это за рыба такая? С чем ее едят?

Игнат глубокомысленно помолчал, затрудняясь сам ответить, и продолжал:

— А то в Инкермане у нас… своими глазами видел, как морского кота вытянули… Вот, дьявол, злой, чуть палец не оттяпал. В музей отправили, за хрустящие бумажки. Так–то!

Митяй вздохнул, огорчился, что не приведется им доброй рыбы наловить, по сват выждал минуту, и, когда уже заводь обогнули и рыбе деваться стало некуда, он сказал:

— Теперь ухо держи востро! Все лини наши!

Митяй враз воспрянул духом.

— А как думаешь, Игнат, ежели и мы продадим?

— Кого?

— Ну, рыбу… Вот их, линей. Сколько нам за них дадут?

— Да я и не знаю, в какой теперь цене свежая рыба. Давно не был в Грязях…

В свою очередь Митяй продолжал рассуждать вслух:

— Ежели плотва, то по полтиннику с фунта возьмем. А ежели щука угодит либо жирнющий линь, то и по три целковых. — Митяй крепче зажал в руках шест и продолжал развивать мысль: — А хорошо бы по три целковых! Себе бы портки новые справил, да и ты бы Верочке на платье ситчику взял.

При упоминании о Верочке Игнат пошарил глазами по берегу и облегченно вздохнул. Дочь сидела на берегу с ведром, прикрывшись от предзакатного солнца лопухами.

— Жди, жди, доченька, мы скоро! — негромко прокричал ей Игнат.

— Да. Возьмем по три целковых, — повторил Митяй. — Это как пить дать. Наши–то кооператоры неповоротливы, все гнилой селедкой потчуют. Никто и брать не хочет. А мы им свеженькой подбросим. Так, глядишь, и торговля у них шибче пойдет. Загребай! Загребай свое крыло! — вскрикнул он, увидев, как сват почему–то замешкался.

Оборачиваясь и сводя бредень, Игнат не выдержал, засмеялся:

— Ты знаешь, Митяй, сколько зачерпнули мы рыбы. Говорил я тебе пойдем!.. Ты послухай, как весь бредень вздрагивает, копошится. Пуда три волокем. Ух ты, дьявол! Одна холера вот сию минуту как саданула промеж ног. Чуть не лишила…

— Ну, испужался! Рази можно упускать? Тяни, тяни! — кричал не своим, осипшим от волнения голосом Митяй. — А где же твоя дочь–то?

Игнат глянул на полянку, но Веры там не оказалось. Как на грех, шалунья в эту минуту елозила по кустам ольхи, отважно свисала над самой глубью воды, пытаясь достать желтые кувшинки.

— Верочка! — окликнул отец. — Живей неси ведро!

— Тут рыбы целая прорва, а ты с кувшинками занялась, — добавил Митяй.

С тяжким трудом, загребая чуть не полречки воды с копошащейся рыбой, тянули они по мелкому месту бредень. В это время со стороны моста раздался чей–то суматошный, раздирающий душу крик:

— Ой, люди родные!

Оба, Игнат и Митяй, неожиданно замерли на месте. Немного погодя подбежала к ним Наталья, ошалелая, простоволосая, и ужасно низким, подавленным голосом выдавила:

— Война!

— Да что ты, с ума спятила? Какая война?

— Война, милые! Германец напал… Города бомбит!..

Митяй обронил шест, в одно мгновение сменился с лица, вспомнив про сына, что служит на границе. Игнат тоже остолбенел, схватился за подбородок и нервно, позабыв о боли, щипал отросшую поросль. Потом, все еще не веря происшедшему, Игнат глянул на бредень, который вроде бы обмяк в воде. Поверх бредня шла вглубь рыба.

— Держи, сват! Держи, рыба–то уходит!

Митяй безнадежно махнул рукой:

— Эх! Какая теперь рыба!..

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Тучи дымились на горизонте. Иссиня–темные, мохнатые, с багровыми подпалинами, ползли они тяжко и медленно, будто норовя накрыть и сдавить землю. Синь неба густела, заслонялась мраком, но сквозь толщу облаков неистово пробивалась распростертая вязь лучей, и на холмы, на спокойные долы, на придорожные лесные вырубки и поляны ложились, медленно скользя, косяки света.

Навстречу тучам поднялся с земли ураган. Пометался по кустам, сгреб дорожную пыль и потом, ввинчиваясь, потянулся в небо, с налету кинулся на облака, вздыбил их, будто силясь разметать. Переваливаясь, тучи упрямо лезли наперекор, все шире заволакивали почти весь западный склон неба.

И там, в тучах, багровел восход. Каленое солнце висело еще низко над землей. Тучи казались обугленно–черными; верхние кромки слились с ночным небом, а снизу, будто подожженные, плавились. То и дело под облаками вспыхивали тревожные сполохи света, и оттуда, с западной стороны, смутно доносились надсадные раскаты грома.

Солнце, борясь с непогодой, зажгло зарю. Ураган, до того сдержанный и неторопливый, окреп в своем напоре и тоже рвал тучи, сбивал их в табун, метал из края в край.

В шуме ненастья рождалась буря…

Всполошенно, в сумятице разлаженной жизни, наступил этот день двадцать второе июня…

С того часа, как рассветную рань взорвал обвальный бомбовый гул, тревога ни на минуту не оставляла людей.

В прохладе утра вставало солнце, косые лучи огнем полыхали на стволах сосен, истомно пахла земля, медленно колыхались на ветру отяжеленные, налитые до звонкой упругости колосья ржи, лежали в кустах синие тени только никому не было в этом отрады.

Всю ночь Алексей Костров был на ногах, его забыли сменить, и вместе с Бусыгиным, с товарищами по роте он оставался в гарнизонном наряде. Он стоял у крыльца штабного домика, стоял как оглушенный, ни о чем не думая, только чувствуя, как тяжкая горечь обиды мешает дышать.

В штабе надрываются телефоны, комдив охрипшим голосом кого–то ругает и требует связать его с округом, и никто вразумительно не говорит, что же произошло и велика ли угроза.

Одна группа бойцов прямо за чертой главной дорожки роет на всякий случай ячейки, другая залегла в старой канаве, заросшей папоротником. Торчащие из канавы винтовки с примкнутыми штыками сверкают угрожающе холодной сталью.

К штабу отовсюду спешат командиры, всходят на веранду или в нерешительности стоят у штаба. И — удивительно — несмотря на тревожное состояние, редко кто переходит с ускоренного шага на бег. Как будто в спокойствии этих шагов таится сдержанная сила, и люди готовятся мужественно встретить беду.

И все сумрачны, не хотят взглянуть друг другу в глаза, точно каждый в себе прячет большое горе. У штаба появился капитан Семушкин. Лицо заострилось. Прошел мимо Кострова и не приметил. Потом вдруг обернулся, рассеянно поднял руку, видимо, хотел что–то сказать, но, по обронив ни слова, пошел дальше. Какую–то долю минуты еще держал в воздухе руку, точно забыл ее опустить, мучимый нелегкой думой. Рядом с Костровым стоит Бусыгин. Этого ничем не проймешь. В глазах ни тени растерянности, но в глубине их запала угрюмая, пока еще не осознанная тревога.

Костров чувствует, как рука, сжимающая приклад винтовки, немеет и тело наливается тяжестью. Кажется, нервы не выдержат этого долгого мучительного напряжения.

Неизвестно, сколько прошло времени. И к удивлению всех, ни сигнала тревоги, ни самолетов в небе, хотя с западной стороны, затянутой рваными облаками, порой докатывается гул. Ощущаются внезапные толчки. Терзают эти глубинные звуки землю, и она будто вздыхает.

Что же это значит? Неужели расколотые дали вещают о войне?

Тревога ожидания гнетет больше, чем самая горькая, но быстро дошедшая весть.

Вблизи лагеря показался полковой комиссар Гребенников. Он бежал прямо через поле, седой от полынного цвета, в мокрой гимнастерке.

— Началось… — впопыхах бросил он.

Лица тускнеют, движения скованные. Война? Все еще не веря, красноармейцы жмутся друг к другу, смотрят на комиссара и ждут, что он скажет. Он также встревожен, нервно кусает губы.

— Товарищи!.. — наконец выдохнул комиссар. На мгновение голос его умолк, а затем колыхнул тишину. — Война!.. Черная беда ворвалась в наш дом. Напали фашисты. Они пришли, чтобы потопить нашу землю в крови. Но пусть попомнят… Смоленский тракт… Французов… Снега… Дохлую конину… Немецких завоевателей ждет такая же судьба… История знает, что русские входили в Берлин, но история не знает, чтобы немцы входили в Москву!..